На одном из отходивших от пристани пароходиков он заметил фигуру молодого человека в широкополой шляпе и короткой куртке. По его поведению было понятно, что он впервые видит это озеро. Кто-нибудь из немецких студентов или художников, отбывающих в свою первую поездку на юг, в путешествие до Флюэлена по воде. Он безотрывно смотрел на теперь уже почти поблекшую поверхность воды, и его поза и лицо выдавали безмерную радость и свежесть восприятия юного путешественника. Поэт обернулся и долго смотрел из лодки ему вслед, завидуя в душе этому молодому человеку, которому все было внове.
Вскоре после этого перед ним открыл двери портье, и к нему подошли несколько знакомых, когда он занял место за столиком на террасе, чтобы полюбоваться закатом и увидеть, как окончательно померкнет вода.
— Вы так задумчивы, — сказал ему один из подошедших. — О чем вы сейчас думаете?
— Я только что видел глаза человека, — ответил Мартин, — которому завидую.
А поздним вечером он еще долго стоял один возле отеля и смотрел поверх озера на темный силуэт Пилата на другом берегу. Он размышлял, как же это случилось, что в нем гасла одна радость за другой и с годами он погрузился в море серого равнодушия и безразличной ко всему скуки. И он стал убеждать себя, что готов и даже хочет насладиться той последней радостью, какую еще сулит ему будущее. Последней радостью — благосклонностью той единственной женщины, в плену гениальности и красоты которой он сейчас находился, — а потом ему уже ничего больше не суждено, круг замкнулся, последняя дорожка к радости затерялась. Мартин даже сам удивился, что и эта мрачная мысль не потрясла его, а лишь пронеслась над ним леденящей душу тенью. Он задумался над этим — со спокойным любопытством, словно это была чья-то чужая судьба, выстроив строгую линию самозащиты. Пожалуй, почти болезненному благородству своей необычной манеры поведения он противопоставит полное безрадостности существование, и было бы глупо надеяться на что-то другое. Таков был логический вывод — следствие его взглядов, когда любая наивная радость сама по себе казалась ему чем-то вроде дилетантизма; он даже нашел для себя сравнение: будто стоит и смотрит на жизнь как знаток на картину, давно уже разучившийся чувствовать радость при виде предмета изображения или чего-то случайного и гораздо больше стремящийся получить при взгляде на произведение искусства наслаждение от собственной эрудиции и подтверждение верности наблюдений своего всевидящего ока. Независимая позиция по отношению к самому себе, спокойное самосозерцание — это должно было заменить ему то наслаждение, которое другие — возможно, более счастливые — люди получали от мельтешения внешней жизни. То, чего он, по крайней мере, достиг, было само собой разумеющееся чувство превосходства по отношению к событиям и людям.
И пока недовольство собой и мысли об одиночестве омрачали, словно тени, чело поэта, в его душе уже начала работать та таинственная сила, которая пыталась придать расплывчатым и туманным картинам его мироощущения нужные контуры и фон, чтобы перевести их в сферу художественного отображения. Пока горестное настроение этого вечера переплавлялось в будущий стих, оно теряло давящую тяжесть и придавало мыслям мятущегося поэта новое направление. Мартин знал, что лишь немногие смогли бы понять в его этом душевном балансе чудовищный перевес таланта художника. Он знал, сколь малым запасом этого дара — возвыситься над обыденным, уничтожить его силой искусства — обладают поэты нашего времени, а уж тем более его соотечественники. И он опять подумал о той единственной, про которую знал, что только она ему под стать.
Элизабет прибыла в Люцерн на другой день еще до полудня. Мартин встретил ее на гостиничной парадной лестнице.
Спустя некоторое время она вышла к столу и заняла место рядом с Мартином.
Кивнув нескольким своим знакомым, он с улыбкой оглядел пеструю компанию, большей частью состоящую из англичан, и она тут же шепнула ему:
— А я знаю, о чем ты думаешь. |