Она смотрела так открыто и беззаботно, почти разглядывая в упор или совершенно равнодушно, без всякого стеснения или девичьей скромности. Не то чтобы нагло, скорее как красивое животное, неуправляемое и бесхитростное.
И она так себя соответственно и вела. Если ей что-то нравилось или не нравилось, она не скрывала этого; если разговор казался ей скучным, она упорно молчала, тихо смотрела в сторону или глядела на собеседника с такой скучающей физиономией, что тому делалось стыдно.
Последствия не заставили себя ждать. Женское окружение находило ее невозможной, мужчины были от нее без ума. То, что я с ходу в нее влюбился, само собой разумеется. Но в нее влюбились также помощники лесничего, аптекарь, молоденькие школьные учителя, вице-председатель, сыновья богатых лесоторговцев, фабриканта и доктора. Поскольку Саломея не ограничивала свою свободу, ходила на прогулки одна, наносила в округе многочисленные визиты в изящном своем экипаже, сблизиться с ней не составляло труда, и за короткое время она собрала довольно пышный букет признаний в любви.
Однажды она навестила и нас, но дядюшки и кузины в этот момент дома не было, и она села на садовую скамейку, где сидел я. Кизил был усыпан алыми ягодами, другие ягоды тоже созрели, и Саломея с блаженством срывала позади себя крыжовник. Она охотно поддерживала разговор, и в скором времени мы договорились до того, что я с красным, пылающим лицом признался ей в своей искрометной любви.
— Ах как мило, — последовал ответ. — Вы мне тоже нравитесь.
— А Грибеля, того, что старше меня, вы тоже знаете?
— Карла? О да! Очень хорошо. Это очень привлекательный молодой человек, у него такие красивые глаза. Он тоже в меня влюблен.
— Он это сам вам сказал?
— Конечно, позавчера. Это было так забавно.
Она громко засмеялась, откинув голову, так что я даже увидел, как пульсирует жилка на ее белоснежной мягкой шее. Мне очень хотелось взять ее за руку, но я не решался, только вопросительно протянул ей свою. И она положила мне на ладонь несколько ягод крыжовника, сказала «адье» и ушла.
Постепенно я понял, что она вела игру со всеми поклонниками одновременно и посмеивалась над нами; мою же влюбленность она расценивала с этого момента как болезненную лихорадку или морскую болезнь, которой я был подвержен наравне с остальными, надеясь, что она когда-нибудь да прекратится и не унесет мою жизнь. Так что я переживал мрачные дни и ночи… Можно еще вина?
Спасибо… Так что вот как обстояли дела, и притом не только в то лето, но и годы спустя. Время от времени кто-нибудь из потерявших терпение любовников отпадал сам собой в поисках других кущ любви, на его место приходил новый, а Саломея была все такой же — то веселой, то молчаливой, то насмешливой, но остававшейся в хорошем расположении духа, развлекавшейся от души. И я привык к этому, испытывая каждый раз на каникулах рецидив страстной влюбленности, словно присущую этой местности лихорадку, которой обязательно надо переболеть. Один сотоварищ по несчастью доверительно сообщил мне, что мы настоящие ослы, раз делали ей объяснения в любви, ведь она часто и открыто заявляла, что все мужчины должны быть в нее влюблены, а особое внимание она окажет более стойким из них.
Тем временем я вступил в Тюбингене в ряды студенческой корпорации и два семестра гулял, пил, участвовал в потасовках и праздно шатался по улицам. Вот тогда Ханс Амштайн и стал моим самым близким другом. Мы были ровесники, оба рьяные приверженцы студенческой корпорации и гораздо менее рьяные студенты-медики, оба страстно занимались музыкой и со временем уже не могли обходиться друг без друга, несмотря на некоторые трения.
На Рождество Ханс гостил вместе со мной у дяди — у него тоже давно не было родителей. К моему большому удивлению, он не проявил интереса к Саломее, а увлекся моей кузиной-блондинкой. |