Изменить размер шрифта - +
Так что ей оставалось лишь догадываться, что под этой спокойной внешностью, возможно, скрывается болезненная глубокость его натуры, но она не чувствовала, насколько близка, даже родственна душа Мартина ее собственной.

Эта родственность душ покоилась прежде всего на свойственном им обоим, так отличавшим их от других сильном неприятии обыденной жизни, всего того, что лишено стиля и духа, и особенно — на извечной неудовлетворенности и неуклонном стремлении не подчиняться бесцеремонному мнению общества и замыкаться в созданном ими самими мире, где царили стиль и гармония звуков. Оба испытывали недовольство собственной жизнью, оба чувствовали себя родившимися не в то время не в той стране, а жизнь находили серой и скучной, тайно лелея сжигающую потребность запечатлеть на бледном ее небосклоне красоту искусства и силу страсти.

Всего этого Элизабет не знала, поэт казался ей таким же чужим, как остальные. К тому же она была одной из тех женщин, кто лишен чувственности, но не хранит целомудренность, и кого недостаточность душевной теплоты бережет от излишних порывов в общении с мужчинами, но не сообщает им внутренней чистоты. Она, как это знал Мартин, действительно никогда никого не любила и отказывалась от многих, часто завидных, предложений руки и сердца, однако хорошо знала мужчин, и в ее взгляде всегда полыхал холодный огонь, сводящий мужчин с ума.

С кажущейся небрежностью скользили ее тонкие пальцы по клавишам. Она покончила с размышлениями, энергично тряхнув красивой головкой, устремила умные и внимательные глаза на клавиатуру и снова заиграла. Едва она взяла первый аккорд пьесы Хубера, ее отзывчивая натура мгновенно отторгла все бренное. В часы, проводимые за роялем, она забывала об окружающем, целиком погружаясь в мир благих звуков и чистых форм. Это не было ликованием опьянения или чувствительностью, а было спокойным, само собой разумеющимся пребыванием в привычном домашнем кругу, в хорошо ей знакомом, приятном месте ее обитания.

 

Мартин сидел, глубоко провалившись в старое кресло, в комнате, выходившей окнами в парк. За окном сияла на июньском солнце молодая листва. Буркхард, друг Мартина, прислонился к столу и курил.

— Ты делаешь странные признания, — сказал он с расстановкой, подув на горящую сигару и опершись правой рукой о стол. — Собственно, это какие-то сентиментальности, которые как раз тебе-то…

— Да-да, — прервал его Мартин несколько недовольным тоном. — Что ты тут поешь, как заезженная пластинка, вместо того чтобы попытаться понять меня? — Нежные колечки дыма светились на солнце, вытягиваясь в тонкие причудливые нити. Сквозь открытую дверь врывался шум деревьев и дробный стук дятла. Мартин потер пальцами наморщенный лоб.

— Итак, еще раз, — начал он снова, — скажи мне наконец честно, что это не так, как я говорю. Я просто обыкновенный комедиант и только взбиваю пену, из года в год одно и то же, переливаю из пустого в порожнее…

— Да ты сам в это не веришь, — с жаром возразил Буркхард. — Ты вечно играешь, у тебя сегодня дурное настроение, и тебе хочется разыграть перед собой трагедию потерянной жизни. Но меня ты не проведешь, все это одна дурь, однажды она тебя погубит.

Молчание. Мимо прошел садовник. Где-то пел ребенок. Буркхард выпускал тонкие колечки в комнату — окон в ней было много, ходил взад и вперед и в конце концов вышел за дверь. Мартин медленно последовал за ним, надвинул белую летнюю шляпу на лоб и поплелся вслед за другом по гравийной дорожке до выщербленной скамейки. Оба сели. Буркхард тихонько насвистывал.

— Тебе было когда-нибудь восемнадцать лет? Или двадцать? — тихо спросил Мартин.

— Конечно.

— Хорошо. Тогда вспомни. Ведь все было совсем иначе! Ты никогда не вспоминаешь об этой полноте чувств, этом сказочном изобилии ощущений! Женщины — это было как ночная итальянская феерия под деревьями классического увеселительного парка, как на новой картине австрийского художника Хирль-Деронко — все такое чарующее, воздушное, мечтательное; просто дух захватывает, как роскошно.

Быстрый переход