Что за козлина был его дед, и понять его было невозможно! И как же любил его Поло, любил и боялся, особенно когда, выпив, тот принимался говорить сам с собой, орать как сумасшедший и швырять чем попало в стены. Рядом с ним Поло чувствовал себя тупоумным придурком, ничтожеством, только что вылупившейся личинкой, меж тем как дедова жизнь уходила куда-то в бесконечное прошлое, как длинное-длинное кино, в котором он был всего лишь статистом, появлявшимся на несколько минут перед самым финалом, чтобы произнести дурацкую реплику. Дед, по его же собственным словам, никогда не был ребенком и потому не знал, как себя держать с малолетками, он работал с шести лет: сперва погонщиком, потом грузчиком и водителем на какой-то мебельной фабрике, потом продавцом в магазине при ней, потом, с перерывом на отсидку в тюрьме, – поваром, школьным учителем, а еще потом, когда переехал в Прогресо, и уже до конца жизни – плотником, и всеми этими профессиями овладел самоучкой, наблюдая, как другие работают, повторяя за ними и учась справляться с тем, что держал в руках. Баб у него в разных городах и поселках, где он жил, было до чертовой матери, а детей он наплодил не меньше дюжины, но своим признал, дав ему свою фамилию, только одного ребенка – мать Поло, потому как он, старая сволочь, уверял, что она – несомненно от него, а не от еще какого-нибудь захожего хмыря, потому что родилась ровнешенько через девять месяцев после наводнения, из-за которого пришлось ему провести несколько недель на крыше дома, где они с женой жили – одни-одинешеньки посреди километров шоколадной воды, и эта-то единственная дочка ходила за ним в старческой его немощи, когда он совсем выжил из ума и работать больше не мог, а когда накатывало на него, часами бродил по городку – волосы дыбом, одежда в лохмотьях, побелевших от дорожной пыли, босиком или в одной сандалии, и Поло, как дурень последний, корячился с ним, покуда все мальчишки над ним издевались как могли, поднимал его с земли, из-под дерева на площади или вытаскивал из подвала чужого дома, уговаривая, мол, пойдем, дедушка, пойдем домой, пожалуйста, неудобно же, люди смотрят, это я, твой внук Поло, пойдем домой, не годится на земле спать. А дед обожал спать на земле всегда – еще до того, как выжил из ума: дома спал на полу в столовой, подстелив циновку, не снимая сандалий, а под голову вместо подушки клал собственную руку, и, несмотря на жару, всегда одетым. Но потом заболел, перестал узнавать людей, но все равно хотел бродить по тропинкам неизвестно куда, бессвязно бормоча всякую чепуху, так что приходилось привязывать его к изголовью кровати, до тех пор принадлежавшей Поло, – па́рной к той, на которой спала мать, пока не пришлось уступить ее Сорайде. Дед терпеть не мог матрас: слыша, как он вопит, видя, как он корчится, можно было подумать, будто пружины вонзаются ему в спину, хотя дело было не в них, и Поло подумывал, что не матрас его терзает, а тесное соседство с матерью, спавшей рядом, чтобы в случае надобности помочь ему, ибо старик был уверен – один бог знает, сколько раз слышал это Поло, потому что тот повторял это без конца, снова и снова, – что мужчине вредно – пагубно, как он выражался, – спать рядом с женщиной, потому что всем известно – соки или гуморы, бродящие в женском теле, ослабляют и одуряют, и по этой причине мальчики вырастают хилыми и робкими, и при этих словах непременно скашивал на внука маленькие глазки, искрившиеся насмешкой и презрением, потому что в детстве Поло не мог уснуть без матери, сон не шел, не брал его, если не прильнуть к ее телу, и он просыпался и поднимал крик, если ночью, протянув руку, не находил рядом матери, и так продолжалось лет до шести-семи, когда поехали в Мину навестить тетушку Росауру и тетушку Хуаниту и прочую родню, которую Поло не помнил, кроме двоюродной сестры Сорайды: она была шестью годами старше и пестовала его, если мать и тетки играли в карты или выходили в город прогуляться, «женихов искать», как говорила мать Поло, крася ресницы и мажа губы так густо, что сын едва узнавал ее и ревел, намертво вцепившись ей в подол, рыдал безутешно оттого, что его вот-вот бросят, оставят на попечение злой Сорайды, тетки же помирали со смеху, дразнили его трусом и плаксой, спрашивали, чего нюни распустил, а мать закатывала ему оплеуху, чтоб пришел в себя, и они могли бы, стуча каблучками, удариться в разгул и блуд, а Поло продолжал рыдать до тех пор, пока кузина не укладывала его на кровать, не обнимала, чтобы он утих, но он не мог уснуть до ночи – отчасти от жары, отчасти оттого, что не давал ему покоя несчастный живот, болевший с той поры, как он решил возненавидеть мать навсегда, отчасти – потому, что Сорайда теребила и щекотала его и, улегшись рядом в одной лишь ветхой маечке, водила тонким пальчиком по его предплечью, тихонько припевая вот бежит муравьишка, потом щекочуще поднималась зигзагами до шеи, он спешит в свой домишко, а Поло вздрагивал, кусал себе губы, потому что вся игра была в том, чтобы не рассмеяться и вообще не издать ни звука, даже когда пальцы доползали до его пупка, и в норку – юрк! или забирались под резинку трусиков, или нападали на нежные складки подмышек – самое уязвимое его место – и тогда он неизменно принимался хохотать и вопить. |