От этих забав Поло всегда был разгорячен и взбудоражен, и ему хотелось притулиться к телу Сорайды, так непохожему на его собственное, столь отличное от тела матери, – куда более тощему и худосочному, состоящему, казалось, из одних остроконечных костей, которые больно впивались в него, когда кузина вдруг поворачивалась и наваливалась на него сверху, тормоша и шлепая. Было во взгляде Сорайды нечто дьявольское, и глаза горели злым лукавством, которое она, не будь дура, умела скрывать перед взрослыми, поворачиваясь к ним другой своей стороной, прикидываясь хорошей девочкой, ласковой и послушной, а жестокое самодурство проявляя лишь в те минуты, когда некому было унять ее. Каждую ночь, пока продолжалось это ужасное гостевание в Мине, они бросались на кровать, и Сорайда ласкала его щекотными прикосновениями, пока он не впадал в умопомрачение, покрывался гусиной кожей и чувствовал, твердеет член, но потом она неизвестно почему снова набрасывалась на Поло, щипала его за щеки, царапала, доводя иной раз до слез, причем лицо ее искажалось ужасной гримасой, издевательской гримасой, которая в любой миг могла превратиться во что-то совсем иное, потому что двоюродная его сестричка наделена была удивительным даром преображаться и принимать по собственному желанию облик, в данную минуту больше всего подходящий тому, чего люди ждали: вот Сорайда кроткая и послушная, с косами до пояса, в батистовом платьице, сшитом тетушкой Росарио, вот Сорайда прилежная и работящая, как и подобает прислуге, в которые ее наняли в одном богатом доме в Мине, вот Сорайда, для матери Поло – бедолажка-дурочка, которую один подлец соблазнил, обрюхатил и бросил с дитем, а вот – похотливая сучка, чуть не силой добивавшаяся Поло всего лишь ради чистого удовольствия испоганить ему жизнь, хотя он не только не приставал к ней, а даже намека никакого не подавал, даже и не глядел на нее вовсе, потому что ему на хрен сдалась эта шалая притворщица со всем ее распутством.
Приехала она в Прогресо затем якобы, чтобы помогать матери Поло ходить за дедом, однако при всяком удобном случае и под любым предлогом смывалась в лавку доньи Пачи, где кокетничала с доставщиками лимонада, причем мать слова ей не говорила, не гнобила, как сына, которого поедом ела с утра до ночи: как это он до сих пор не смог найти себе работу, и о чем он себе думает, никчемная, ни на что не годная тварь, только и знает, что шляться и пьянствовать, и одна отрада – глаза заливать, вместо того, чтобы искать работу. Как будто это так просто! А Поло всегда хотелось ответить, что, мол, работа эта, будь она проклята, на деревьях не растет и на дороге не валяется. Где ее взять? Из кармана вытащить? И что это должна быть за работа, чего делать-то надо будет и где? Никто его не брал, сколько бы он, поднимаясь спозаранку, ни заполнял анкет, которые приносила ему мать, сколько ни вписывал в графы мелким почерком, но заглавными буквами, чтоб им пусто было, одни и те же данные: имя при крещении, фамилия отца, фамилия матери, образование, состояние здоровья, цель в жизни. На кой дьявол нужно им было знать все это, какое, на хрен, им до всего этого дело? И что это за хреновина такая – «цель в жизни»? Поло всегда оставлял эту графу незаполненной, потому что не знал, что тут сказать. А потом надо было тащиться в Боку отдавать эти анкеты, но сперва выйти в патио, умыться из бочки, обсохнуть и надеть единственную пару штанов и стоптанные башмаки, в которых еще в школу ходил, и найти футболку без дырок, а потом сесть в автобус и разнести эти долбаные анкеты по конторам, которым требуются работящие молодые люди с законченным средним образованием, а потом пилить в Прогресо, ничего не добившись и впустую смотавшись туда и обратно, а дома снова терпеть все кузинины штучки-дрючки, а она, оставшись в доме под предлогом уборки, вилась вокруг него, прижималась, когда убирала посуду или когда якобы случайно сталкивалась с ним в коридоре, то и дело ухватывала за руку и с напускным изумлением восхищалась, какой детина вырос из когдатошнего детеныша, кто бы мог подумать, что он станет таким здоровущим мужиком и будет так щедро наделен всем, чем полагается, и порочно улыбалась при этом, и скашивала глаза на ту часть тела, которая неизменно от всего этого набухала и твердела, невольно приводя ему на память ту поездку в Мину, то чувство вины и ярость, которые тогда захлестывали его, а потом, как он думал, забылись напрочь, потому что он не желал это вспоминать, точно так же, как истерики, которые закатывал он матери, испытывая властную и вместе с тем робкую потребность прижаться к ней, чтобы уснуть. |