Голос оказался молодым, да и я понемногу привык к освещению, разглядел, что допрос затеял мой сверстник, весь из себя франтоватый. Скроенный по последней столичной моде камзол, дорогой шейный платок, щегольски выбритые виски, жидкие усики над верхней губой. И не скажешь, что провинциал.
Я без спроса уселся на придвинутый к столу табурет, закинул ногу на ногу и поинтересовался:
— С кем имею честь?
— Вильгельм вон Ларсгоф, — соизволил представиться молодой человек, не упомянув ни должности, ни рода деятельности.
Невелика сошка или желает произвести такое впечатление?
— Магистр Филипп Олеандр вон Черен, к вашим услугам, — в свою очередь, объявил я, не став нарушать этикет. — Чем могу быть полезен?
— Ваши документы, будьте так любезны.
— А что случилось?
— Возникли вопросы по утреннему… инциденту.
Я кивнул и положил на стол подорожную и бумаги о получении степени лиценциата на факультете свободных искусств Браненбургского университета.
Вильгельм принялся изучать документы, я продолжил изучать его самого. Говорил мой оппонент на северо-имперском с выговором, характерным для уроженцев внутренних земель империи, но при этом в его голосе нет-нет да и проскакивали столичные нотки. Опять же «инцидент». И дорогой камзол с модной стрижкой…
— Ваш слуга — сарцианин? — спросил вдруг Вильгельм, остро глянув на меня.
— Он принял истинную веру. Вот свидетельство.
Молодой человек с кислой миной принял потертый листок и сразу отложил его в сторону, не став даже смотреть. Сарциан в империи лишь терпели, не более того. Принявшие истинную веру дети ветра селились в городах и промышляли разными сомнительными с точки зрения обывателей делами, а их погрязшим в язычестве родичам воспрещалось вести оседлую жизнь, и они колесили по княжествам и графствам, составляя конкуренцию бродячим циркам, да еще попрошайничали и воровали все, что плохо лежит. В землях догматиков соплеменников Хорхе считали людьми второго сорта, а южнее Длинного моря лучшее, что их ждало, — это петля.
Увы, больше других пострадавший от солнцепоклонников народ слишком закоснел в своих языческих традициях и потому оказался не готов принять свет истины. Мне было их искренне жаль… пока я не вспоминал о кошеле, срезанном однажды с пояса наглой шумной детворой.
Вон Ларсгоф отложил мои документы на край стола, взял протокол показаний и принялся читать вслух:
— «В первый день десятого месяца года семьсот семьдесят четвертого от Воссияния пророка на почтовой станции в селении…»
Голос у Вильгельма оказался чистый и сильный, он открывал ему дорогу в любой церковный хор, и от этой мысли я расплылся в невольной улыбке, благо загодя прикрыл рот ладонью, имитируя зевок. Веко молодого человека дернулось; к столь явной демонстрации пренебрежения со стороны собеседника он готов не был и потому сначала сбился, а потом непозволительно зачастил.
— Право слово, сеньор, — не отказал я себе в удовольствии плеснуть масла в огонь, — я прекрасно помню свои слова.
— Имейте терпение! — потребовал Вильгельм и ткнул аккуратно подстриженным ногтем в нужную строчку. — Вот! Здесь написано: «Выстрелил из пистоля»!
— Так и было, — подтвердил я. — Что вас смущает?
— Ученому сословию дозволено владеть короткими и длинными клинками, а во время путешествий — и арбалетами, но никак не огнестрельным оружием!
— У меня есть патент.
— Вы забыли об этом упомянуть!
— Никто и не спрашивал.
— Позвольте…
Я протянул патент, подумав, что мне и самому не мешает посмотреть, если так можно выразиться, верительные грамоты собеседника. |