Да у него на руке — следы. Свежие.
— Ох, и уроды же вы все-таки, — обозлился я. Меня каких-то два месяца не было. Детский сад. Оставить нельзя. Это же — все, конец. Если Ром всерьез в это влез — хана. Группе, во всяком случае, точно.
— А ты поговори с ним, — советует мне Клен, как будто я сам — совсем кретин.
— Вот что, братец, — отвечаю я, на часы глядя, — пора тебе на сцену… «Встань пораньше, встань пораньше…» И в руки палочки кленовые возьми.
Он и вправду заторопился. Напоследок сказал еще: «А ширево ему Тоша таскает. Точно тебе говорю».
Тоша, значит. Комсомолец долбаный. Я еще пару минут посидел за столиком, пока зло не остыло. А потом тоже пошел. Только не в зал, а в осветительскую. Оттуда мне смотреть больше нравится.
Из черной ямы внизу было слышно, как кипит зал. Уже минут пять, как пора было начинать. Одно из двух: или что-то случилось, или Ром пустил в ход свой старый испытанный трюк — ждет, когда поддатая, в основном, толпа, хорошенько обозлится. Тогда с ней работать легче.
Вот, кто-то не выдерживает — раздается робкий свист. И тут же, как с цепи — шквал звуков. Топот, хлопки и крики сливаются в единую плотную массу. «Ро-ма, Ро-ма!» — скандирует зал в ритме несущегося поезда.
Минута, две… И вот ритм подхватывает невидимый Костин барабан, такой мощности, что кажется, будто на грудь положили пуховую подушку и с размаху бьют по ней кулаком. Вот, сохраняя тот же ритмический рисунок, врывается бас-гитара Жени Мейко (мы зовем его «Джим»). Он терзает бедный инструмент, заставляя его рычать аккордами.
«Ро-ма, Ро-ма!» — продолжает скандировать зал, и создается впечатление, что толпа поет какую-то дикую песню. Вдруг, ослепительно-тонкий луч — ярко-зеленый и упругий, как стальная струна, луч лазера пронзает тьму под потолком. Еще один — красный, еще — синий, желтый, фиолетовый, снова зеленый — они протянулись со всех сторон, перекрещиваясь, переплетаясь в фантастическую небесную паутину. Но они ничего не освещают; кажется, внизу от них стало еще темней.
В это время на сцене загораются факелы, и в их тусклом свете на заднем плане вырисовываются огромные, раскачивающиеся вперед-назад на мощных цепях, качели, а на них — кленова чудовищная ударная установка (я всегда знал, что он — придурок, а не знал бы, мне, чтобы все стало ясно, хватило бы одного взгляда на эту гору барабанов). Под качелями — дубовый крест, как будто перенесенный сюда прямо с Голгофы. По краям сцены спиной к залу — двое затянутых в черную кожу. Слева — Джим с гитарой наперевес; справа — клавишник Эдик (по прозвищу «Смур»). Синтезатор уже включился в общую вакханалию и изрыгает в толпу потоки звуков, напоминающих рев реактивного лайнера на подходе к звуковому барьеру.
Но вот, кажется, «увертюра» близится к концу, и тогда крест медленно со скрипом поворачивается на сто восемьдесят градусов. К моменту, когда становится видно, что на обратной его стороне распят человек в белой набедренной повязке, через всю эту (ритмичную, правда) какофонию все явственней прорастают торжественные и светлые аккорды католической мессы. И остается она одна, но звучащая все в том же бешеном ритме. Под крестом от брошенного Джимом факела разгорается костер (я-то знаю, что это — кинотрюк, но все равно — эффектно). Пламя быстро набирает силу. Внезапно с центра потолка в зал падает ослепительно яркая звезда, а крест, одновременно с этим, как бы пережженный у основания пламенем костра, рушится вниз. Но «распятый» успевает упасть чуть раньше и, рискуя быть придавленным, кубарем выкатывается на авансцену. Крест с грохотом ударяется об пол, а новоявленный Мессия — Роман Хмелик, фронтмен группы — уже стоит на краю подмостков, в одной руке сжимая микрофон, другой — указывая на еще падающую звезду. |