Гринь, едва на ноги поднявшись, на камень становился. И отец его становился, когда без штанов бегал, и дед…
Забрать бы камень с собой - так сил нет. Как нет сил, чтобы из дому вышвырнуть змею эту, родительницу свою.
Село поглядывало из-за плетней, из-за инея на окошках; столбы дыма подпирали небо, как колонны в том белом храме, который Гринь видел один раз в жизни - в неимоверно далеких странах. Хотел рассказать матери, думал Оксане похвалиться…
Перед Оксаниными воротами остановился, но стучать не стал. Ждал, пока охрипнут собаки; наконец скрипнула дверь, вышел Оксанин отец - нестарый еще, высокий мужик, почти с исчезника ростом.
- Не отдавайте Оксану за Касьяна, - сказал Гринь, как железом прижег. - Я дом справлю богатый за рекой, в Копинцах. Одну зиму подождите. Землю куплю… работать буду, спину крюком согну… будет куда жену привести! Не отдавайте за Касьяна!
- Обещалка - трещалка, на хлеб на намажешь, - медленно сказал Оксанин отец. - У меня четыре дочки, Оксана старшая. За второй уже женихи вьются, а отдать не могу, пока Оксана не пристроена. Да и слыхано ли - свекровь ведьма!
Гриню нечего было сказать. Облизнул губы, поправил торбу на плечах; Оксанин отец подождал-подождал, да и ушел за ворота, походя велев псу заткнуться.
На заиндевевшем стекле темнело круглое смотровое окошко. Черный заплаканный зрачок.
* * *
Гринь третий день сидел в Копинцах, в шинке, когда явилась, запыхавшись, шинкариха. И, почему-то оглядываясь, сообщила, что за рекой, говорят, одна баба чертененка рожает - так вопит, говорят, что все село посбегалось!
Гринь был тяжел от выпитого и съеденного - а новость и вовсе прибила его к столу, как сапог муху.
И снова на него поглядывали - не в силах скрыть любопытства; все, все давно знали - и что за баба, и что за чертененок, и теперь неторопливо обсуждали, пыхкая трубками, поглаживая усы:
- Чертененка, вестимо, трудно выродить… рогами, поди, цепляется!
- Нету рог у него! Мельничиха, говорят, видела батьку его, исчезника. Так ни рог, ни хвоста. Нос, как у цапли, и очи, как у сыча, а так больше ничего, только здоровый сильно.
- Тихо… Тихо, говорю! Разболтались… накличете. Вот помянете мои слова, накличете чего…
- И точно! Молчите. Неча поминать…
Гринь бездумно проверил, на месте ли деньги. На месте - уже и рубаха, поди, продырявилась в том месте, где о мешочек трется.
Взял со скамьи торбу. Поставил снова; обвел шинок мутными глазами, ждал, что кто-то будет зубы скалить, над ним, Гринем, над матерью его потешаться. Ждал и желал этого - кулаки чесались, а душа зудела. Так хотелось душе, чтобы кулаки поработали всласть, чтобы чужие зубы трещали, а носы сворачивались набок!
Но и все, кто сидел в тот день в шинке, понимали, что творится на душе у Гриня. И все глаза потупились, все улыбки спрятались, никто и не глядел в его сторону - будто его и не было. Тихо стало в шинке, тихо и благостно, только челюсти жевали, только кошка умывалась на пороге - чисто-начисто, розовым шершавым языком.
А пинать кошку Гринь с младенчества не приучен был. Забросил торбу на плечо и вышел - только дверь хлопнула.
Под мостом, у проруби, возилась мельничиха Лышка. Увидела Гриня, разинула было рот, чтобы выдать новость - но поймала его взгляд, втянула голову в плечи и быстро-быстро захрустела по снегу прочь, даром что ведра тяжелые.
Гринь шел по знакомой улице.
Бежал. |