В конце концов, две тысячи лет — слишком незначительная величина в истории земли, чтобы можно было говорить о фундаментальных сдвигах. Поэтому мы и копаем именно здесь и не уйдем, пока не найдем городища и не истратим на это все силы, все упорство, всю изобретательность и смекалку.
Мы с Листером с интересом слушали эту маленькую импровизированную лекцию на вершине того самого перевала, где когда то могли стоять вооруженные копьями воины Александра Македонского, а позже в дамасской броне посланцы Саладина и в более новое время монгольские воины с луками и стрелами, в кожаных доспехах, на своих маленьких степных конях.
— А ну, давайте поглядим кругом в бинокли и возьмем опознавательные точки, — сказал Толмачев, — мне нужен маленький обзорный план.
Листер подал Толмачеву буссоль, сам же вынул планшет и приготовился наносить точки по указанию Толмачева, внимательно оглядывавшего окрестности в бинокль.
Вынул свой бинокль и я и для начала навел его на наш лагерь. Бинокль был превосходный, военный, восьмикратный, как позже мне сказал Листер, один из тех, что мы привезли в поезде из Петрограда.
«Вот узбеки еще копают, — говорил я себе по мере того, как различал детали. — Вон дымятся круглые котлы, наверно, скоро будет ужин. Вон Соснов и три мушкетера. Где же Борис? А вот он, недалеко от котлов. А где же новые рабочие, Петров и Осоргин? Их нигде нет». Я опять навел бинокль на Бориса, ожидая найти их вблизи него, но нет, никого не было.
Я еще раз обвел биноклем лагерь, а затем навел его на тугаи. Я различил пронизывавшие их белые ниточки проточной воды, соединявшиеся с озером. Потом я оглядел покрытое травой пространство, отделявшее лагерь от тугаев, и, пристально всмотревшись, уловил в ней какое то змееобразное движение, не такое, при котором волнуется или склоняется от ветра вся трава, а словно по ней прокладывают дорожку. Постой, что это? Это так же, как в тот раз, когда Борис оставил под желтым полотенцем письмо и за ним приползли. И сейчас, видно, кто то полз, но не в лагерь, а от него. Я обвел биноклем пространство вокруг и заметил, что змейки ползли в разных направлениях. Я хотел было схватить за руку Толмачева и обратить его внимание, но потом подумал о Листере и воздержался.
— Азимут пятнадцать градусов, кусты можжевельника, — раздался голос Толмачева.
— Есть, — отозвался Листер, что то быстро отмечая на плане.
Я продолжал приглядываться к змейкам. Одна ползла от нас к тугаям, три же змейки тянулись с разных гонцов и почему то навстречу первой.
— Азимут девяносто градусов, седловина, — диктовал Толмачев.
Теперь змейки встретились.
— Азимут сто тридцать пять градусов, выходы гипса...
Внезапно я увидел, как на том месте, где встретились змейки, что то стало подыматься, будто змея становилась на хвост. Я лихорадочно подкрутил бинокль и узнал нашего бородатого рабочего. Поднялись и другие фигуры в серых узбекских халатах.
— Азимут двести пятнадцать градусов, ущелье, — говорил Толмачев.
Что это? Бородатый рабочий Петров отчаянно вертелся, молотя руками. Один из полуподнявшихся людей вновь упал в траву. Вот получилась какая то общая куча. Бородатый вырвался из рук остальных.
— Двести сорок пять градусов, двойной пик...
В лучах заходящего солнца сверкнули длинные блестящие полоски. Так мог отражать свет только металл. Ножи сверкнули в нескольких направлениях, опустились, упала и фигура бородатого.
— Двести семьдесят пять градусов, летовка...
Теперь три змейки поползли прочь от места, где произошла свалка. Я опустил бинокль. Так вот конец драмы в предтугайской траве, случайным и безмолвным свидетелем которой я стал. Во всем этом было какое то особое зрительное своеобразие. |