— Что мне делать? — спрашиваю.
— А мне? — отвечает он как-то кисло.
— Куда мне приехать?! Чем помочь?! — кричу, надрываясь.
Теперь пугается Вредактор, говорит, что их там и так толпа. Все влиятельные знакомые нашей Сонечки посъезжались. Прямо бенефис какой-то. И если я ещё приеду, то это будет совсем перебор.
От этой своей ненужности я маюсь ещё сильнее. Первым делом стираю написанное в ноутбуке. Потом распахиваю окно и машу небу кулаком, потом бью себя по рукам, прошу небо о чём-то, потом приходит Пашенька со звенящим бутылками кульком и цветами. Мы договаривались, оказывается. Про то, что договаривались, не помню. Выпивка очень кстати. Вываливаю на Пашеньку беспрерывный поток сумятицы.
— Всё сбывается, Пашенька, понимаешь?! Ни подумать, ни сказать, ни вспомнить — останусь виновата! В страшных вещах, Пашенька, в смерти… Ни в той, что из Рукописи. В настоящей смерти. Вот человек был. Хороший. В ванну ко мне храбро ломился, чтоб не попрекала его помойками. А я и не попрекала, я убила его просто. Прямо в сердце Джеком Лондоном. Кто-то там в небесной канцелярии свихнулся совсем. Тоже мне, дар. Да мне такой дар даром не нужен… Будь он проклят, дар этот… Тем более, что не даром это — очень даже платно — жизнями людей оплачивается, а мною оплакивается только. Бессильно оплакивается, потому что ничего изменить нельзя и дальше жить страшно. Что ещё натворишь, сама предположить не можешь…
Пашенька успокаивает, но чувствую — не верит, не понимает. Точнее, может, и понимает, но не чувствует. Бокал отодвигает подальше, думает, в нём весь вред.
— Мясный лес, Пашенька! Мясный лес! — кричу, чтоб воззвать к знакомым ему аналогиям, — Сплошной мясный лес, до мурашек по коже. Веришь? — я истекаю уже слезами и задыхаюсь в них.
Пашенька кивает неуверенно, пытается спать уложить. Нет, не затащить, а именно уложить, как больную.
Решение уже зреет, смутно клокочет в груди, ни во что пока не оформившись. Снова звенит телефон. Бросаюсь. Смешно вспомнить, лечу к этой звенящей развалине, с детской какой-то наивностью полагая, что звонит Сонечка. Скажет сейчас, мол, внезапно всё прошло внезапно, диагноз оказался ошибкой… А почему нет? Я ведь стёрла написанное.
— Идея пришла, — лоснится от удовольствия голос Артура в трубке, — Нашёл я идею. Ты про Черубину знаешь? Ты будешь Черубиной, Маришка. Представляешь?
Черубиной? Я понимаю и слушаю его, как голос свыше. Вот и покрывается реальными очертаниями мой вариант выхода. Вот она — главная проверка. Плевок в планы тех, кто бездарными дарами одаривает. Успокаиваюсь и внутренне каменею. Кажется, вот он — мой выход.
— Ситуацию помнишь? — продолжает Артур, как ни в чём не бывало, — В Питере издавался журнал «Апполон». Хромоногая, скромненькая Дмитириева пишет стихи. Их нужно печатать. Так решают все, кто в творчестве хоть что-то смыслит. И Волошин, и Гумилев, её стихами пленённые. Но Маковский — главный редактор — против. Ему Дмитриева видится простушкой. Слишком прямолинейной, слишком непоэтической. Он называет её талант «бытовым», он рекомендует ещё поработать над текстами, он снисходит до педагогических бесед, но печатать не собирается. Ты помнишь это?
Я молчу, потому что продумываю всё до мелочей. Продумываю свой ответный выпад. Свой удар по шутникам из небесной канцелярии. Артур решает, что я не знаю этой истории. Азартно излагает, рассчитывая заразить идеей.
«Уже заразил, лапочка. Продолжай», — шепчу, никем не слышимая.
— Так вот, и тогда Волошин с Дмитриевой, решаются на потрясающую мистификацию. Они придумывают героиню — Черубину де Габриак. |