Изменить размер шрифта - +
Борис, способный и достойный царствовать, достигает престола посредством преступления и торжествует над утратившим силу правом; тщетно надеется он превратить свои достоинства и заслуги в право и злоприобретенное передать любимому сыну, как честное наследство. Из самого преступления развивается месть; но не истина, не право низвергает его, а новый обман, который ясен ему самому, как обман. Поддельный вид права уже достаточно силен для того, чтобы уничтожить злоприсвоенное владычество. История не всегда свершает так свой суд; наши глаза часто едва-едва могут следить по рядам столетий за Немезидою; но те моменты истории, в которых суд свершается так же быстро и так же явственно, как здесь, – они-то и заключают в себе то, что мы зовем трагическим. Катастрофа «Бориса Годунова», которую поэт имел полное право отдвинуть за кончину самого Бориса до решительной гибели всего царского рода, сама собою переплетается с судьбою Лже-Димитрия; но из этих двух трагических ветвей лиственно преобладает первая как большей определенностью, так и большим обилием содержания, и выбор Пушкина доказывает всю глубокость его гения, который был притом столько могуществен, столько богат, что мог изобразить во всем достоинстве и второго представившегося ему героя.

 

 

Вот что говорит глубокомысленный Варнгаген о мелких стихотворениях Пушкина:

 

 

 

Великое созерцание природы лежит в основании всех его стихотворений, оно просвечивает сквозь все переливы ощущений и дает им тон и выражение. В дивно прекрасных строфах «К морю» как будто воздымается во всем своем великолепии эта свободная стихия, с которою так тесно связаны вдохновение и грусть души, порывающейся вдаль; они намекают на гробницу Наполеона и на песни Байрона, которого образ мощно очерчен в образе моря, и наполняют нашу душу грустию самого поэта, отрывающегося от любимого им берега. Жалобы, исторгаемые из души поэта разлукою и одиночеством, воспоминания об обольщениях и утратах жизни, думы и мечты в дороге – все это гармонически перемешано с образами природы; у него равно художественны: и лист, запоздалый на ветке, и одинокий звук, раздавшийся в зимнюю ночь, и опоясанный облаками Кавказ, и зеленое море степей…

 

 

Но мы невольно увлеклись прекрасною статьею Варнгагена и забыли, что должны говорить об «Отечественных записках». Кроме уже исчисленных нами критических статей, следует указать на очерки иностранных литератур, из которых особенно примечательны – французской в I и V №№. Не можем удержаться, чтобы не выписать из последней следующего места:

 

 

 

Мы любим болтуна[63 - Курсив Белинского.] Жанена и всегда читаем его с удовольствием. Да и как не любить его, этого француза в полном смысле слова – доброго, простого малого, без всяких претензий, говоруна наивного, вечно живого, забавного, нередко остроумного, часто даже трогательного, особенно в своих воспоминаниях юности, в своих рассказах о тех, кто был близок к его сердцу? Жанен – это вся французская литература, живая, легкая, ветреная, непостоянная, блестящая, как брильянтовый фейерверк, и часто пустая, как фейерверк; – это ее зеркало, ее resume, ее тип современный. Стоя бессменно на страже французской литературы и даже вообще французского искусства, он так свыкся, сроднился с своим постом, своим званием, что жить без них не может, как рыба без воды, как птица без воздуха. Он умер бы от скуки и от огорчения, если б у него отняли перо, театр, художественные выставки, хотя бы взамену этого осыпали его золотом, поселили бы в богатом замке, окружили бы всем, что только роскошь и нега могут придумать лучшего и заманчивого. Нет, дайте ему движение, этот вечный шум, эти вечные хлопоты – вот его сфера, его мир, блаженство. Это не святоша-Ламартин, прикрывающий маскою фарисейское лицо свое, – нет, он весь перед вами, со всеми слабостями и достоинствами.

Быстрый переход