Изменить размер шрифта - +
Но я поищу себе могилу в другом месте.

Он медленно пошел прочь, но рука его будто осталась у меня на голове. Осталась, как рука дедушки, как касание звуков циркинской мандолины, как прикосновение к ледяным вискам бабушки, как пух голубиных птенцов на крыше силосной башни.

Тридцати восьми лет от роду, ста двадцати семи килограммов весом, в большом доме на берегу моря, я все еще ученик Пинеса и дедушкин Малыш. Все еще жду — его усов на моей шее, его рассказов, нарезанного им помидора, посыпанного грубой солью, на моем утреннем столе.

Щекотное прикосновение горячей и тонкой пыли под ногами. Их сладкая кровь защищает от лихорадки и депрессий. Этот яд никогда не свернется. Шифрис появится, изможденный, в старческих пятнах. Звуки Малера притянули волшебными канатами. Аисты на крыше старого дома в Макарове мечтают о лягушках Сиона.

Удары морских волн за окном большого дома. Шелест банкнот в мешках. Двести семьдесят четыре старика и старухи, одна мандолина и один престарелый мул, что лежат на моем кладбище. Первопроходцы, продолжатели и предатели-капиталисты.

 

27

 

Мы с Ури научились читать уже в пятилетнем возрасте. Иоси учиться не захотел. Когда дедушка рисовал нам слова на бумажках, он сидел возле нас и молчал. Дедушка не учил нас отдельным буквам, как Пинес. Он начал сразу с целых слов. «Буквам они научатся сами, — объяснял он. — Буквы порознь не имеют никакого смысла. Буквы начинают жить, только когда сходятся вместе».

В детском саду мы играли в ящике с песком, который «Банда» Эфраима сколотила после Великого Шоколадного Ограбления, и катались на старом тракторе «Кэйз» с железными колесами, переданном, несмотря на протесты Мешулама Циркина, в наш детский садик, а не в его музей.

Иногда из соседней лавки приходил Шломо Левин и приносил нам холодный сок или булочку. Булочки мы брали в рощу за Народным домом. Там рос дикий чеснок, память тех дней, когда дикие буйволы у источника насмехались над людьми и комары сражались с ними не на жизнь, а на смерть. Мы заталкивали эти длинные и душистые перья внутрь своих булочек.

«Приправить корочку чуть-чуть чесночком, — называла это воспитательница Рут. — А сейчас дети отправятся в рощу, чуть-чуть приправить корочку чесночком».

В коротких штанишках, в белых матерчатых шапочках, в грубых сандалиях, сшитых для нас Бронштейном-сапожником, маршировали мы в рощу, громко распевая по пути. Каждый год на Песах Бронштейн-сапожник принимал нас в своем бараке. Он давал нам в руки гири, чтобы наши взволнованные ступни как можно плотнее впечатались в кусок кожи, и обводил толстым и щекотным карандашом новый размер.

«Не разговаривайте, дети», — бормотал он, стиснув зубы, потому что держал во рту кучу меленьких гвоздиков. Не реже раза в неделю мы слышали, как он кричит от боли в туалете, что за его мастерской.

«Раньше, до того, как ты родился, у нас ни у кого не было таких сандалий. Авраам ходил в сандалиях из старых шин, а твоя мама и Эфраим вообще бегали босиком».

Мы шли в рощу гуськом, один за другим. Я всегда шел сзади, потому что я был «самый большой». Иоси, со злым лицом, шел слегка сбоку, высматривая гладкие камни для своей рогатки. Ури шел под платьем воспитательницы Рут. Только его ноги и сандалии выглядывали оттуда, словно задние лапки пчелы, с головой, ушедшей в глубины большого и сладкого цветка. Широкое лицо воспитательницы было безмятежно-спокойным. Со стороны она казалась четырехногой — две большие босые ноги спереди и две маленькие, в сандалиях, сзади.

 

«Благословенно лишь то, что сокрыто от глаза», — насмешливо и любовно сказал Пинес, увидев эту картину.

«Ты прекрати свои штучки, слышишь?! — кричала Ривка на сына.

Быстрый переход