Деревня спала праведным сном. Ветер свистел в кронах деревьев, гроздья будущих желтков завязывались в утробах цыплят, на складах комбикорма гудели смесители, поливалки постукивали в темноте.
Добрых полтора часа просидел Пинес в своей засаде, но так ничего и не увидел. В конце концов он снова спустился, замирая от страха, на землю и медленно побрел домой.
«Я сделал это! Я взобрался! — говорил он себе, едва переставляя ноги. — Завтра ночью я сделаю это снова».
32
Под конец пребывания в доме престарелых дедушка так ослабел, что большую часть дня лежал в кровати или сидел в инвалидной коляске. Шуламит ухаживала за ним, как могла, но и она не была особенно крепкой и здоровой. В воздухе меж ними висел старый дым пароходов и вокзалов. Они не переставали трогать друг друга, смотреть друг на друга, встречаться и расставаться.
Крымская шлюха часами глядела на дедушку, гладила кончики его пальцев, читала иероглифы морщин на его шее и плакала. За считанные недели он стал меньше ростом, грудь сузилась, тело усохло. Ее взгляд, который не мог больше кормиться его чувствами и вниманием, жадно высасывал теперь клетки из его тела.
Его отношение к ней, этот осторожный узор тщательно дозированной любви, было просчитанным и опасным, как искусство канатоходца. Одно неосторожное движение — и он мог упасть и вновь распасться в глубине ее глаз, захлебываясь и задыхаясь в пыли собственных костей.
Только сейчас я понимаю, что в той комнате было четыре человека: дедушка и Шуламит в их молодости и они же — в их старости. Иногда — оба старые, иногда — оба молодые. Иногда Шуламит была молода, а дедушка стар, иногда наоборот. Время, которое я знаю лишь по завязыванию плода да брожению силоса, в их комнате стало многокрылым флюгером, которого еще не коснулся никакой ветер.
Молоко, которое я ему приносил, он глотал с трудом, но упрямился выпить до дна. Порой он захлебывался и выплевывал маленькие кисловатые створожившиеся сгустки. В «тяжелые дни» я носил его в душевую, чтобы помыть. Он лежал в моих больших руках — маленькое тело намылено, рассеянный взгляд уплывает куда-то, словно белый взмах прощанья. В «хорошие дни» он улыбался вымученной улыбкой и расспрашивал, что нового в нашем хозяйстве.
С Шуламит я не разговаривал, хотя мог бы задать ей немало вопросов. Сначала, когда она появилась, я ее ненавидел. Ее и тех русских, которые позволили ей выехать. Через неделю после ее появления дедушка начал готовиться к переезду в дом престарелых. Свои планы он скрывал и, когда наконец сообщил нам, что все решено и подписано, мы были ошеломлены. Авраам наморщил лоб, Ривка тяжело запыхтела и выдавила: «Прекрасно, прекрасно, тебе лучше знать». Иоси промолчал, а Ури хихикнул и сказал: «Ну, дед, ты тот еще хитрюга!»
Я был так напуган, что у меня похолодело в животе. Я понимал, что это связано с той женщиной, что приехала из России, постучала в нашу дверь и вошла, как будто вышла прямиком из дедушкиного сундука.
«Привет, Яков, — сказала она. — Угостишь меня чаем?»
Дедушка встал с трясущимися руками. Он знал, конечно, что Шуламит собирается приехать. Пеликаны прилетели, как обычно, а телеграмму из Иерусалима Бускила торжественно доставил за день до того. Бускила любил телеграммы. Он научил Зиса реветь, как сирена «скорой помощи», когда в деревню приходила какая-нибудь телеграмма. «В нашем деле это самое большое удовольствие», — объяснял он.
«Это мой внук. Его зовут Барух», — произнес дедушка. Первые слова, которые он сказал ей после такой долгой разлуки.
Она засмеялась, когда он подал ей чашку чая, рассеянно перекатывая во рту маслину, засмеялась и положила руку на его запястье, словно подтверждая, что вступает во владение. |