В конце концов, она всего лишь старуха, сказал я себе. Высокая, но сутулая. Жесткие, седые волосы, морщинистое лицо, дряблые, толстые валики мяса, свисающие с шеи, мшистые старческие пятна, проступившие на лице и руках, как лишай на старых оливковых деревьях. Но под ее платьем угадывались длинные бедра. Ее ноги ступали неуверенно, но сохранили точеное изящество.
Она тоже пила неостуженный, только что вскипевший чай, а когда чашки опустели, они оба поднялись, словно по сигналу, и обнялись. Дедушка прижался к ней лицом и стал медленно покачиваться вместе с нею. Его усы касались ее шеи, одна рука мягко и быстро выстукивала на ее плече код узнавания, а вторая скользила от ее грудей к животу тем давним заученным движением, что все эти годы ожидало на складе осиротевших привычек.
У каждой пары, объяснил мне потом Ури, есть свой собственный и ограниченный набор любовных движений и жестов. Он образуется быстро, заучивается медленно и не забывается никогда.
«Эти движения остаются и после того, как любовь кончается, — сказал он. — После того, как они перестают дышать кожей друг друга, пожирать плоть друг друга и нырять с головой, как безумные, в глаза друг другу».
Ури имел что-то против человеческих глаз. Он утверждал, что в глазах нет никакого такого «выражения» и все разговоры, будто глаза — это зеркало души, «попросту элементарный оптический обман». Он предпочитал читать по ртам, расшифровывая уголки губ, и когда говорил с человеком, всегда смотрел только на его рот, а не в глаза.
Шуламит плакала, дрожа всем телом. Крестьянские пальцы дедушки ползли по ее коже, осторожно прикасаясь и прижимаясь к ней. Плотины времени распадались, и слабые колени двух состарившихся людей подкашивались под нарастающим напором. Только сейчас дедушка заметил, что я еще в комнате, и оторвался от нее. Они сидели и смотрели друг на друга, и воздух в комнате так сгустился, и столько слов и прикосновений ждали в своих тайниках, что я поторопился сказать, что мне нужно закрыть поливалки, и побрел в сад.
Когда часа через два я вернулся, у них еще горел свет, водяной бак шумел, нагреваясь, и я застал их посреди разговора по-русски.
«Что было, то было, — сказал мне дедушка. — Теперь мы с Шуламит будем жить вместе. Нам осталось не так уж много лет».
«С каждым разом, что я взбирался на башню, у меня оставалось все меньше сил и становилось все больше страха».
Цепкость пинесовских рук ослабевала, и как-то раз, спускаясь с лестницы, он чуть не свалился с десятиметровой высоты. «Я долго висел, уцепившись за лестницу с нечеловеческой силой». Его трясущиеся колени больно ударялись о холодный металл. Жуткий страх перехватил дыхание.
«Почему ты не позвал меня? — рассердился я. — Если бы ты сорвался, я бы тебя поймал».
Пинес грустно улыбнулся. «Это уже не сказки твоего дедушки, Барух. Сейчас речь идет о реальных вещах, — сказал он. — А кроме того, хотя ты силой пошел в своего отца, но я куда тяжелее твоей матери».
Постепенно он пришел в себя и, поскольку подниматься было легче, чем спускаться, решил продолжить подъем и в конце концов в очередной раз распластался на сыром бетоне крыши, чтобы успокоиться и восстановить дыхание.
Прошло около получаса, и он уже собрался было спускаться, как вдруг услышал чье-то прерывистое дыхание и звук быстрых рук, перебирающих перекладины. Он перегнулся через ограду и увидел две темные фигуры. Они поднимались быстро и ловко. Он не знал, куда укрыться. В смущении, испытывая неловкость, он пригнулся за остатками наблюдательной будки, сжался, как только мог, и увидел, как эти двое ступили на крышу.
В темноте он не мог разглядеть лица, но по их движениям было понятно, что это молодые, уверенные в себе и в своей ловкости люди, «знающие, как все молодые, что их тела им полностью послушны». |