Изменить размер шрифта - +

— Слушай, Женя, — сказал Вебер, — я знаю, что у тебя и нервы покрепче, чем у меня, и вообще ты старше и опытнее, и умнее…

— За что я тебя особенно люблю, — перебил его Лепешев, — так это за умение вовремя сказать тонкий комплимент.

— Не надо, я серьезно. Так вот, я их боюсь. Совершенно по-дурацки боюсь, как маленьким темноты боялся. Люблю и боюсь. Раньше больше любил, чем боялся…

— Это пройдет, — сказал Лепешев.

— Нет, — сказал Вебер. — Мы никогда не поймем их. Женя.

Стеклянная стена, вспомнил Лепешев. А вдруг это на самом деле безнадежно?.. Любим мы поныть, вот что.

— Я скоро, должно быть, начну соглашаться со всеми этими старцами из Совета, — продолжал Вебер. — Да и с Мак-Маганом тоже. Не по зубам орешек значит, свернуть экспедицию, уйти отсюда и никогда больше не показываться. И морду кривить — мол, зелен виноград. И забыть все… Я удивляюсь только, почему они именно тебя инспектировать прислали?

— Я сам удивляюсь. Мне намекнули, правда, что старцы считают меня самым нейтральным и самым компетентным в этом деле.

— Почетно… А в общем-то, они ничем не рискуют. Чего не сумели сделать за пять лет… Давай свет включим. Неуютно как-то без света.

Вебер зажег настольную лампу и с минуту сидел неподвижно, обхватив колено сцепленными руками, и Лепешев только сейчас, хотя и пробыл с ним сегодня весь день, работал и разговаривал, увидел, до чего же он устал и осунулся, до чего же он весь на излете и держится уже только на долге да еще, быть может, самолюбии — или что там у него вместо самолюбия…

— Ничего, Эрни, — сказал Лепешев. — Прорвемся.

— Как ты думаешь, — сказал Вебер, — Совет твердо решил сворачивать экспедицию? Твое мнение будет иметь вес?

— Вряд ли, — сказал Лепешев. — Я — это формальность. Посуди сам: одна цивилизация уничтожает один за другим три корабля другой цивилизации, при этом каждый раз будто бы разрешая и даже приглашая совершить посадку. Враждебные действия, нежелание контакта — все налицо. Следовательно, имевшие место переговоры по крайней мере одной из сторон были неправильно интерпретированы. Кстати, не сомневайся — уже появилась масса правильных интерпретаций.

— А я и не сомневаюсь, — сказал Вебер.

Он протянул руку и взял со стола один из лежащих там альбомов, положил его на колени и раскрыл. Перевернул несколько страниц, закрыл; потом рывком поднялся, шагнул к Лепешеву и, держа альбом перед ним, стал листать.

— Зачем они это сделали? — яростно шептал он, перебрасывая страницы. — Зачем? Как они могли это сделать? Ну, как они могли, скажи? Зачем им это?

В альбоме были репродукции эглеанских картин: золотисто-палевые пейзажи, похожие на пламя свечей деревья, замысловатые узоры переплетенных ветвей, воздушные мосты, водопады и фонтаны, прекрасные женщины, солнечные дни и торжественные закаты, легкие города, холмистые равнины и горы, цветы и птицы… В каждой картине, в каждом рисунке была та гениальная недоговоренность, которая превращает лист бумаги, покрытый типографской краской, в широко распахнутое окно в мир, каждый раз в новый, — и каждый раз в такой же прекрасный и безбрежный, как все остальные…

— …Зачем они так? Они ведь знали, что там люди. Они ведь знали…

— Может быть, это и не они, — сказал неожиданно для себя Лепешев.

— А кто? — горько усмехнулся Вебер. — Тайная оппозиция? Эти… массоны? Плоско и старо.

Быстрый переход