Изменить размер шрифта - +

— Ничего не отклеилось, всё держится, вы паникёр, сиятельство.

— Да я просто заскучал по тебе, братец лис…

Рене кокетливо склонил голову к плечу.

— Я так и понял, — проворчал Климт, — да только не по мне вы заскучали. Вот, держите своё снотворное.

Он вынул из кармана сине-золотую, в звёздах и в лунах, табакерку и положил на подушку. Рене тут же взял её, раскрыл, держа на кончиках пальцев, как бокал вина, и дважды вдохнул табак. Глаза его сделались туманны и влажны.

— Вышел месяц из тумана, — прочитал Рене севшим голосом детскую считалку, глядя на синюю, звёздную табакерку, инкрустированную впридачу всеми фазами луны, — вынул ножик из кармана. Буду резать, буду бить… Так говорил юнгер-дюк Карл Эрнест, прежде чем хлестнуть кого-нибудь кнутом по ногам. — Рене приглашающе провёл ладонью по простыне рядом с собой. — Садись же ко мне, братец лис.

Климт присел, на самый краешек, далеко от хозяина.

— Вы чересчур увлекаетесь опием, сиятельство! — сказал он сердито. — Как бы не пришлось и от этого яда спасать вас потом. Как тогда мы с вами лечились, в тридцать четвёртом — почитай, добрый месяц. С седьмых небес пришлось вас тогда снимать.

— С седьмых небес, — эхом повторил Рене. — Ты тогда, как Орфей Эвридику, за руку вывел меня — обратно жить, — Рене поднял рукав, и подушечками пальцев провёл по тёмным, глубоким шрамам вдоль вен. — Ты спас меня, заново завязал оборванную нить моей жизни. А скажи, что чувствуешь, вот так уведя человека за руку с того света? Кто я для тебя теперь?

— Как дурное непутёвое дитя, — в усы усмехнулся Климт, — хоть вы меня и старше.

— Вот и у меня так… — Рене сощурил глаза и заговорил мечтательным сомнамбулическим речитативом: — Тоже есть такое дитя, и на восемь лет меня старше. Помнится, в пятнадцатом году мне семнадцать, ему двадцать пять. Мой папенька экзаменовал курляндского безродного дурачка на место камер-юнкера, тот отвечал ему вместо французского языка на лоррене, провалился, конечно. А я, тогда уж год как камер-юнкер, любимец кронпринцессы, слушал их из-за шпалер и думал: «Хоть бы его оставили!» И, конечно же, нет. Он и не запомнил меня, Эрик Бюрен, а я после ещё год видел его в греховных снах. Потом он приехал на коронацию со своей курляндской сворой. Я снова встретил его — и всё, всё. Уже не отпустил из рук. Навеки мой. Я же вылепил Галатею из этой бездарной курляндской глины — посмотри, как он теперь ходит, как говорит. Я отдал ему своё место, первого галанта. Отошёл в сторону ради него, ведь где ему было со мною тягаться, и на моём поле… — Тут Рене самодовольно хохотнул: — Если бы я не уступил, он по сей день был бы ничем, смотрел бы за закупками и поставками. Я сделал его тем, кто он теперь есть. Я даже подарил ему имя, то, что он сейчас носит, напел с три короба в уши французскому маршалу. Я научил его галантным манерам, мушек он, увы, не читает, но зато трость наконец-то ставит правильно. Я научил его танцевать и различать столовые приборы. Он моё дитя, моё создание, моя лучшая креатура, моя Галатея. — Тут Рене сделал паузу и театрально вздохнул. — И Галатея меня не любит!

— Вы тоже, моё создание, меня не любите, — укоризненно и ехидно напомнил Климт. Он, кажется, приревновал. — И я вам, сиятельство, не дуэнья. Давайте-ка ваши сердечные секреты рассказывать кому-нибудь ещё.

— А кому? Кто станет слушать? — рассмеялся Рене. Он взял в руки своё вязание, длинный ажурный шарф, и теперь терзал его, смертельно запутывая нитки. — Бедная Пенелопа, вяжет и вяжет, ждёт и ждёт своего Одиссея, даже нарожав дюжину детишек от Антиноя.

Быстрый переход