|
И ты убрал его, сбросил с доски ненужную фигуру.
— Нет, Рене, не так. Мне жаль было — тебя. Что он с тобою делал… — Тёмные пальцы бежали по молочной спине, по жемчужным следам каких-то давних ран или наказаний. — Так нельзя, ему с тобой было так нельзя…
— Позволь не поверить, что причина — всего-то я. Не дружба польских панов, не курляндские твои земли, а всего-то я с моими порезами, всего-то — жалость.
Рене больше не злился, глаза его совершенно поплыли, он, кажется, теперь плакал.
— Не так, Рене, не жалость, — герцог наклонился, и осторожно поцеловал его, сперва стирая поцелуями слёзы, потом в губы.
И Цандер мгновенно поверил, что всё правда — и про Габриэля этого, и про всё остальное.
И вот тут-то и сделалось Плаксину по-настоящему дурно, то ли от подсмотренной сцены, то ли от духоты и пара чёртовой купели. Взор его затуманился, ноги сделались ватными, и несчастный шпион повалился на ширму, попутно роняя мочалки, мыла и разновеликие медные тазы.
У разведчиков подобная ситуация называется — «остаться без штанов», когда ваш шпион раскрывает себя и внезапно выпадает без чувств перед всеми заинтересованными сторонами. Только вот незадача — штанов на гофмаршале и так уже не было…
Француз Луи, то самый, что Руа Солей, не терпел серого цвета. Никаких суеверий, попросту не любил, находил унылым. И при французском дворе на серый цвет было наложено табу.
А герцог Бирон не терпел цвета чёрного, то ли обезьянничал с Луи, то ли чистосердечно не переносил. Чёрный цвет навевал на герцога меланхолию. И при русском дворе на чёрный цвет тоже наложен был строжайший запрет. И дорожный костюм самого дюка Курляндского был пепельно-пурпурным, в тревожных цветах самой ранней весны.
«Ему идёт дорожное. Только почему он в дорожном?»
Он вошёл в покои мягким хищничьим шагом. Сегодня — без парика, почти без краски, зачёсанные назад волосы зеркально бликовали в свете шандалов. Анна смотрела из кресел, как он приближается, как всегда, как на картину. На свой прекрасный, бесценный трофей.
— Что у тебя? Что за бумага?
Но, прежде, чем отдать, он встал на колени, не стыдясь глазеющих лакеев, и поцеловал её руки, палец за пальцем, медленно их перебирая, он всегда всё продумывал, актёр. И потом лишь подал бумагу.
Анна развернула лист, пробежала глазами, нахмурилась.
— Да ты рехнулся, Яган. Куда ещё один — смертный? Мне до сих пор Долгоруких никак не простят, а ты и Волынского собрался казнить? Яган?
Анна поглядела на него, сверху вниз, и он обнял её колени, и глянул изнизу, моляще, совсем как их выжла Медорка.
— Пожалуйста, муттер. Или он — или я.
— Да что с тобою? Ты ведь прежде любил его… Ну, ляпнул дурак сгоряча — неужто сразу за то голову с плеч? Меня за второй приговор с говном сожрут, за такую жестокость, и послы, и дворяне наши. Я не Ришелье, чтоб по любимцу в год казнить! — Хозяйка криво усмехнулась, погладила его волосы — блестящие, как вороново крыло, игрушка, в которую не устаёшь играть. — Я не хочу, Яган.
— Артемий желает погубить меня, — проговорил герцог тихо, с поставленной хрипотцой в голосе. — И он может меня погубить. Пока он жив, я в руках его. Или он — или я. Муттер…
— Да что за тайны у вас?
— Вы правда желаете знать?
Нет, она не желала. Воришка, греховодник, тайный пакостник. У прекрасной игрушки было гнилое, зловонное нутро, чёрная труха. Он был таким всегда, ещё с Митавы, и она любила его таким, и она купила его таким. Купила красивую куклу с отрепетированными изящными манерами — и совсем не желала знать, каков он настоящий. |