|
— Того ты мне сбросил? Этот не заикается, — с сомнением спросил доктор.
— Да того, того. Значит, исцелился. Вы помолчите пока, сюда идут, видать за мною, я же с поста дёру дал. Будет взъёбка… Побёг я, а вы тихо сидите.
Голова от края колодца пропала, слышно стало, как гвардеец подхватил с полу ружьё и, бряцая им, побежал. Цокот его подковок перемешался в конце коридора с немецкой руганью. Попался, бедняга.
— Скажи своё имя, — спросил пациента Яков.
Не утерпел-таки, очень ему хотелось проверить.
— Прокопов, Василий, — безо всякого препинания произнесла тёмная фигура в его руках и прибавила тут же шёпотом: — Тс-с-с…
Уже новые шаги приближались и голоса. Один говорил по-русски, второй по-немецки. Яков давно заметил, что русские с немцами часто здесь так объясняются, каждый на своём, ничуть не испытывая неудобства.
Яков с исцелённым Прокоповым поднялись со льда и встали у каменных, тоже льдом облитых, стен колодца, чтобы их нельзя было сверху увидеть. Впрочем, те двое, кажется, и не собирались заглядывать вниз, им интересно было совсем другое. Уединение, конфиданс.
— Надеюсь, солдат не побежит мимо нас ещё раз, — сказал тот из двоих, что немец.
— Солдата ждёт гауптвахта, — с мрачной радостью отвечал ему русский. — Они бегают этим коридором, наверх, чтобы пить водку. Но при мне не станут, конечно. Солдат сей столь привержен пьянству, что уже и меня не постыдился, и его примерно накажут. Погодите, я зажгу свечу, здесь где-то дыра в полу, как бы нам не упасть…
— Для чего ты завёл в своей тюрьме дыру в полу? — спросил иронически немец, пока русский, судя по звукам, возился с огнивом. Вот чирканье стихло, и квадрат над головами Ван Геделе и Прокопова озарился скромным мерцающим сиянием — зажглась свеча.
— Не я завёл, а прежний тюремщик, граф Толстой, — с чуть обиженной интонацией объяснил русский.
— Тогда понятно, тот был загадка. Чёрный иероглиф… Так что ты приготовил для меня, к чему такая таинственность?
— Вот, — ответил русский, и послышался шорох бумажного листа, — прочтите грамоту. Дружеские чувства мои к вам искренни, беззаветны и бескорыстны.
— И каков он, тот, кто прибыл к тебе с этой грамотой? — спросил немец, и в голосе его были одновременные волнение и издёвка. — Он молод? Красив?
— Молод. Очень красив, — елейно ответил ему собеседник. — Вы можете на него взглянуть, он во второй камере. Я пока не распорядился его пытать. Не решил пока, что буду с ним делать. Ждал ответа от вас, от своего высокого друга.
— Да ничего, — ответил немец, холодно и брезгливо, — оботри ему слёзы, да отвези назад. Сейчас придём в камеру, и я напишу тебе меморию, прямо на этой грамоте, со своей печатью — и верни игрушку хозяйке. Правда, я и в самом деле желал бы сперва взглянуть на него. Каков он — тот, на кого она разменялась.
— Я к вашим услугам, провожу с удовольствием…
Но в голосе русского не было удовольствия, были обида и разочарованность. Как у ребёнка, которому посулили игрушку и потом не дали. Он дунул на свечу, свет погас, и слышно стало, как удаляются шаги. Ритм их переплетался красиво и стройно, эти двое шли легко, как будто танцуя.
— Полезли наверх, — сказал доктору Прокопов, — сядем в караулке, выпьем, согреемся.
Он говорил так хорошо и чисто, и доктор вдруг остро и горячо обрадовался нечаянно сотворённому волшебству.
— Ты хоть рад? — спросил он, почти с обидой.
— Рад, спасибо тебе, — с лестницы отозвался Прокопов. |