|
Невольно я вспомнил свою яхту. До бегства в Камбоджу у меня было сорока восьмифутовое чудо — лёгкий карбоновый корпус, мощный дизель, который рычит как сытый тигр, кондиционер, кожаные диваны и бар, где всегда стоит ледяное виски. Вот это был классный кораблик!. А здесь — деревянное вонючее корыто. Добро пожаловать в девятнадцатый век, мать его.
Вдруг над головой раздалось жалобное «Мууууууууу!». Все задрали башки вверх. По грузовой стреле медленно опускалась на палубу здоровенная рыжая корова. Она висела в воздухе, болтая копытами и жалобно мыча, словно понимала, куда её везут. Матросы на лебёдке матерились и крутили ворот, а корова, опускаясь всё ниже, вдруг повернула морду и посмотрела прямо на меня большими влажными глазами с таким философским спокойствием, будто говорила: «Ну что, братан… и ты сюда попал?»
Твою же мать. И в этом зоопарке мне предстоит кантоваться три года.
Сзади раздалось надрывное кряхтение и знакомый бубнёж. Это Архипыч штурмовал трап, попутно пытаясь качать права перед портовыми грузчиками насчет бережного обращения с графскими сундуками. Судя по звукам — с нулевым успехом.
На возвышении кормы — шканцах, как услужливо подсказала мне чужая память, — стояла группа офицеров. Один выделялся сразу: высокий, прямой, как грот-мачта, в тёмно-зелёном мундире с золотыми эполетами. Лицо — классический остзейский штамп: холодные глаза, тонкие губы и скулы, об которые можно точить кортики. Он взирал на окружающий хаос с выражением человека, у которого болит зуб, но статус не позволяет морщиться.
Судя по всему, это и был капитан Крузенштерн. Тот самый. Человек-пролив, человек-ледокол и человек-парусник. А пока — просто долговязый немец на государевой службе.
Поправив сюртук, успевший провонять дёгтем и навозом, я решительно шагнул к нему, на ходу выуживая предписание.
— Граф Толстой, — отрапортовал я. — По предписанию Адмиралтейства зачислен в свиту посланника Резанова.
Крузенштерн взял бумагу двумя пальцами, брезгливо, как использованный платок. Пробежал глазами.
— Ещё один из свиты. Живописец. Чудесно, — ледяным тоном произнес он в куда-то в пространство. — Мне морские грузы некуда брать. Бочки с водой в трюм не лезут. Солонину складывать негде. А из Петербурга шлют…
Он осёкся, не став договаривать фразу «всякую штатскую дармоедскую дрянь», но я и так все понял. Капец как знакомо. Производственник ненавидит навязанный сверху офисный планктон.
И тут сбоку раздался радостный вопль:
— Толстой? Федька Толстой? Ты ли это, чёрт тебя дери⁈
Ко мне широким шагом направлялся молодой лейтенант. Открытое лицо, сияющая улыбка. Память Толстого с секундной задержкой выдала досье: Фаддей Беллинсгаузен. Морской корпус, двумя курсами старше.
Твою мать. Мой план-капкан дал трещину, едва я ступил на палубу! Инкогнито протухло, не успев даже отплыть от берега. Если слух о том, что я никакой не художник, а гвардейский бретёр и хулиган, дойдет до Резанова до отплытия — меня ссадят на берег с волчьим билетом и отдадут на растерзание полицмейстеру. И все, — здравствуй, славный Шлиссельбург!
Но деваться было некуда — назад в ялик не прыгнешь.
— Фаддей! — я изобразил бурную радость. — Какими судьбами!
Лейтенант тут же пояснил капитану:
— Иван Фёдорович! Да это же граф Федор Толстой! Мы в Морском Корпусе вместе учились! Он у нас первым стрелком курса был — муху из пистолета снимал! А на саблях ему вообще равных не было!
«Морской корпус» сработал как заклинание. Я буквально услышал, как в голове Крузенштерна щёлкнул тумблер идентификации: «Свой. Флотский. Не штатская бестолочь» . |