Устроился - значит, закрыл глаза. На большее не хватало. Он прислушивался к себе, что там, внутри, не очень? Но ответа не было, рана молчала. Здорово умеют лечить. Научились. Какое-о время он просто лежал, не думая ни о чем. Поднимающееся солнце прогревало палатку, ткань пахла как-то особо, неуютно, нежило. Он не любил палаток вообще. Даже здесь, на Бессарабском фронте зимой будет холодно, а севернее, под Кенигсбергом? Все сколь либо годное жилье отводилось офицерам, старшим офицерам, потому что жилья было мало: отходя, коминтерновская армия разрушила все, что успела, угнала жителей, поля поросли дрянью, сквозь которую проглядывала горелая земля, в позапрошлом году жгли посевы. Потом он вспомнил, что о зиме тревожиться больше надобности нет, стало повеселее. О доме он решил не загадывать, чего спешить, да и вообще, мало ли, но вот госпиталь, куда направят? В Кишинев, наверное. Сначала на станцию, а там, в санитарном вагоне - в Кишинев. Их полк проходил через город, невелик городишко, но уж получше Плоешти, разрушенной напрочь. В Кишиневе был малый из его роты, правда, в особом госпитале, триппер подхватил, его подлечили и назад. Тут триппер не грозит. Неоткуда ему взяться. Ничего городок, рассказывал. Компот давали, персики и виноград в нем плавали, а у местных вина можно купить почти даром. Нищета, копейке рады.
Откинутый полог входа давал обзор, крохотный, но мир снаружи казался отсюда каким-то особенным, будто синему смотришь, только цветную, все обрело значение и смысл, пусть даже непонятный сразу. Видна была береза, обычная, такая же, что и в Шиловском лесу, куда он раньше, мальчишкой, ходил с хутора, неправда, что наши березы какие-то особенные, дерево и дерево. Еще виднелась часть другой палатки, огромный красный крест нарисован был на боку. Наверное, и сверху есть, и на его палатке тоже. Он повернул голову, так и есть. Немцы, коминтерновцы, правда, говорят, на этот крест кладут, даже наоборот, стараются бомбить в первую очередь, но все дни никаких бомбежек не было, с чего бы сегодня им начаться. Прошла мимо сестра милосердия, и не разглядел ее толком, мелькнуло белое и чепец или как он называется, с крылышками, ефрейтор представил себе здоровую молодую бабу, но, скорее, по привычке, сейчас ничего в нем не отозвалось. Вот вернется домой…
Слух тоже обострился, бесчисленные звуки летели отовсюду, ветер, шевеление листьев, разговоры, невнятные, но оттого не менее интересные, смех. А вот соседа слышно не было. Жив ли?
Он вгляделся. Жив, дышит, даже тяжело. А неслышно, потому что внутри, в палате. Его же влекло - снаружи.
- То ли лошадь. Не ломается, не шумит, топлива не нужно, - громкий голос принадлежал зубному доктору. Ефрейтор понимал, что память и чувства его обострились и стали ясными, как в детстве.
- Что тебе лошадь, - новый голос был незнаком. Представилось, будто говорит толстый невысокий человечек, в летах, но живчик. - Мамалыгой кормить её прикажешь? Овса-то нет.
- Можно и без лошади. Только если начнется, мы захлебнемся сразу. Плечо - десять верст. Представь, исправны оба паровичка. Каждый берет пятерых, пусть даже шестерых. Туда-братно час. Двенадцать человек. За день десять рейсов. Сто двадцать человек.
- Мало?
- По расчетам и не мало, но малейший сбой? Стрелять ведь будут, стрелять! Пуля дура, а снаряд еще дурее.
- Ты, Егор, не волнуйся и не сомневайся. Наше дело поросячье, лечить в применении к обстановке.
Голоса удалялись. Молодой еще зубной доктор, только недавно прислали. А тот, толстый, его на ум наставляет. Наверное, опытный.
Ефрейтор уверовал в толстого доктора. Подумалось, жаль, что толстый не осмотрел его рану. Сразу бы сказал, какое ранение, когда домой (он даже не заметил, что думает не "если" а именно "когда"), отписал бы, пусть готовятся к встрече. Захотелось сала, копченого, совсем не ко времени, не зима. На базаре прикупят,
Он задремал, продолжая слушать вокруг, давая каждому звуку определение, само собой возникающее в сознании, и ощущая свое единство с этими звуками, со всем миром, недоумевая только, почему раньше был зашорен, пропускал жизнь мимо. |