Надо валить из города, взять маму и валить, понял он в обед, когда продрал глаза. Очень простое решение. Собрать вещи и свалить отсюда, сколько можно в этом говне вариться, видеть эти дворы, где они когда-то гуляли со Светкой, этот ДК, эти леса, объявления, рынок.
Рома сперва заезжает к Нике, хочет предложить и ей уехать. Ему не по себе, когда он представляет, что она останется в Староалтайске. И в целом Рома не может понять — зачем было привозить ее, раз она так всем мешает? Неужто из-за наследства? «Там столько после Дагаева осталось, ты не представляешь», — сказал ему как-то один из егерей по пьяни.
Однако Ники дома нет.
Кровать застелена, на кухне чашка с недопитым чаем, в раковине блюдце, в помойке кусок торта: розовый крем, кофейные коржи, отвалившаяся кривая розочка, все облеплено рыжими мелкими муравьями. Чайник холодный. Рома набирает ей: длинные гудки, но трубку Ника не берет.
Он снова проходится по квартире, даже заглядывает под кровать.
Нет никого.
У Ромы гадкое дежавю. Могли ее затолкать в багажник и увезти в лес, как она рассказывала в голосовых? Или держать где-то, как держали Свету? Могли ли они поднять руку на дочку Дагаева? Конечно, могли, те «семеро», как назвала их Ника, сами в свое говно про духов не верят ни хрена. Они зарабатывают деньги, а Ника для них — досадная помеха.
Он обыскивает квартиру в поисках записки. Еще раз проверяет сообщения — нет, Ника не писала, хотя всегда предупреждала, если куда-то собиралась. Последнее голосовое приходило два дня назад.
Он набирает Нике еще раз. Из шкафа за зеркалом слышно тихое жужжание, и Рома, холодея, заглядывает внутрь. Там куртка Ники, ее шапка и рюкзак. Спина у куртки мокрая, на рукавах серые росчерки грязи. В рюкзаке документы и кошелек. Следов взлома на дверном замке нет, следов борьбы нет тоже, но Ника могла открыть кому-то.
Все это странно.
Рома забирает рюкзак, прыгает в машину и едет к Китаеву.
— Ника не у вас? — спрашивает сразу с порога.
Китаев манит его за собой вглубь дома, и Рома, хоть и не собирался заходить надолго, разувается. Кроме них в доме никого. Мария Леонидовна уехала к подруге, говорит Китаев. А у меня от ее подруг башка болит.
На комоде в коридоре стоит большой старый бубен. На нем рисунок — такой же, как на Никиной руке.
— Красивый, да? — Китаев легонько стучит по нему пальцами. — Говорят, Дагаев его сделал из человеческой кожи.
— Так это бубен Дагаева? — удивляется Рома.
Китаев кивает — отчего-то безумно довольный.
— Широкова ночью убили, представляешь, — он идет на кухню. Выглядит хуже обычного, передвигается с трудом. — Ты садись, садись, я похлопочу, не могу уже на одном месте… Кишки по веткам в овраге развесили. Я хуй знает, кто это, но их сейчас быстро отловят. Тут заинтересовались уже на федеральном уровне. Рома, нахуя нам это, вот скажи мне… Жили спокойно.
Он ставит перед Ромой чашки, заварочный чайник, поднос с печеньем и конфетами, хрустальный советский графин с круглой пробкой — в нем, похоже, водка — и початый торт: розовый крем, кофейные коржи, кривые розочки.
— Никак не доем, помогай, — говорит он. — Маша вообще велит поменьше сахара жрать, и так на инсулине.
Рома смотрит на розочки и кофейные коржи, молчит.
Китаев наливает чай. Себе он тоже наливает, греет руки о чашку, но не пьет.
Он говорит:
— Ника в порядке. Просто решили, пусть поживет в другом месте. Здесь журналисты пасутся, будут ее тревожить, нехорошо. А ты отдохни пока, восстановись. Поешь торт, вкусный. Я люблю такие.
Он говорит:
— Я же понимаю все. Смерть Светы подкосила, такая хорошая девочка была. Самоубийства эти, и Ника о них твердит постоянно, тебя накручивает. |