«Quis mihi det? — спрашивали тогда монахи от его имени, а тот рассматривал прелести Матильды, — ut exarentur in libro stylo ferreo et plumbi lamina? Vel caelo sculpantur in silice?..»
— Amen! — пропел наставник, поцеловал подергивавшийся зад совершенно равнодушной к жалобам Иова духовной сестры, и все произнесли:
— Amen.
Приор быстро встал, схватил мадам Шоделюзе за платье и сказал:
— А теперь, моя прекрасная Марпесса, не пора ли повесить эти сакральные предметы в храме Минервы и обменять их там на девственных весталок?
— Еще нет, — отвечала та, — сначала я должна позаботиться о своих овцах и только потом fiat pax in virtute mea, — и шлепнула настоятеля так, что тот выпустил платье из рук.
— А этот наш Харилай? — спросил он, подходя к Фредегунде.
— Этот всегда со мной! — был ему ответ.
Положение, в котором мы находились, становилось все более мучительным, и когда мы были уже готовы самовольно из него выпутаться, ко мне подошел проповедник и сказал:
— Подожди, прекрасная сестра любви, наслаждения и боли! Сперва скажи мне, кто самый несчастный из всех, рожденных женщиной?
Я отвечала:
— Должно быть это Иов.
— Нет, дитя мое — тот, кому не посчастливилось родиться без рук и ног. Скажи мне тогда: кто счастливейший среди людей?
Я сказала:
— Тот, кто всем доволен.
— Нет, дитя мое! Тот, кто потерял рассудок! — И все ему зааплодировали. — А теперь ответь мне на третий и последний вопрос: сколько будет двадцать плюс пять?
Я молчала.
— Ах, так! И этого ты не знаешь, а раз не знаешь, то должна эти двадцать и пять почувствовать, — и он вытащил плеть и отпустил мне, словно Doctor optime, двадцать пять таких ударов, что я кричала, будто одержимая, в то время как другие давали себя гладить и ласкать и звонко смеялись над моим несчастьем. Когда проповедник закончил, синьор Пьяно пожалел меня, взял за руку, встал передо мной и заиграл:
— Оставьте меня в покое! — рассердилась я и оттолкнула его; проповедник прочитал мне лекцию, которую я теперь буду носить с собой четырнадцать дней.
— Pauvre enfant, — вступила Шоделюзе, — мне жаль тебя! Но ты должна понимать: твоя мать доверила тебя мне лишь с тем условием, что я научу тебя переносить боль. Поэтому...
Я молчала, сестры окружили меня; Герундио еще раз поцеловал свой трофей, и мы с пустыми кувшинами отправились домой.
Пьяно шел впереди нас и играл на скрипке:
Все весело подпевали, я же была тиха, как мышь.
Это случилось, сестры мои, на Крещение. В Страстную пятницу все было иначе. Но, прежде чем я расскажу о том, что там произошло, хочу вам поведать историю переодевшегося в Фредегунду Сен-Валь де Комба, которую я записала и выучила наизусть.
Когда, уставшие и изнеможденные телом и душой, мы вернулись домой, я вместе с Евлалией и Фредегундой ушла в свою комнату, и там, после удивительных событий последних двух дней, мне ничего не хотелось, кроме покоя, поэтому я разделась и легла в постель; Фредегунда решил пошалить со мной, но я с силой оттолкнула его. Разозлившись, он схватил Евлалию, бросил ее на мою кровать мне в ноги, раздел и два, три раза удовлетворил свою похоть; после этого они выпили чаю с печеньями, улеглись у меня под боком, и Сен-Валь сказал:
— Я должен рассказать вам свою историю, Амалия! Вы уже познали мое тело, теперь же я желаю показать вам свою душу, хотя бы немного, столько, сколько под крайней плотью необрезанного можно разглядеть его достоинства.
Я далеко не такой грешник, как император Василий, приказавший выколоть глаза пятнадцати тысячам болгарам. Я не лишил девственности даже и сотни девушек, тем не менее, меня нередко мучает Сатана, он выставляет естественные поступки — мои смертные грехи — перед зеркалом моей совести, и, когда такое случается, я не нахожу ничего лучшего, чем засунуть руку под исподнее первой попавшейся девицы вольного поведения. |