|
Когда бык меня покалечил, я занялся наведением порядка у себя в голове. Все сообщения и видеоматериалы о моих звездных мгновениях, которых никогда не было и никогда не будет, отправились в мусорное ведро. После этого я ощутил жуткую пустоту. Меня мучили ночные кошмары, и все решили, что я заново переживаю тот жуткий момент, но для меня‑то это было в прошлом. Мои страшные сны были о будущем.
Пако налил себе еще бренди и подвинул бутылку Хавьеру; тот покачал головой. Пако перекатил через стол цилиндрическую сигару, и Хавьер тем же путем отправил ее ему обратно.
– Образец самообладания, – буркнул старший брат.
– Ты и в самом деле так думаешь? – спросил Хавьер, чуть не расхохотавшись.
– Да‑да. Ты всегда спокоен и невозмутим. Не то что я. Я был в полном мраке. Нога как тряпка, и никаких перспектив. Ты же знаешь, меня спас папа. Он устроил меня на ферме. Купил мне первое стадо. Он дисциплинировал меня… задал направление.
– Конечно, он был солдатом и понимал, что нужно мужчине, – сказал Хавьер, сознавая, что ради Пако несколько приукрашивает правду.
– Ты все еще читаешь его дневники?
– Почти каждую ночь.
– Это как‑то меняет твое отношение к нему?
– Видишь ли, он писал абсолютно, до ужаса честно. И это заставляет меня восхищаться им, но его откровения… – ответил Хавьер, помотав головой.
– С каких пор он был в Легионе? – спросил Пако. – Они ведь творили черт‑те что, эти легионеры, ты ведь знаешь.
– Он участвовал в нескольких кровавых акциях истребления в Испании во время гражданской войны и в России во время Второй мировой войны. Какая‑то доля зверства, приобретенного им в этих войнах, продолжала жить в нем, даже когда он перебрался в Танжер.
– Мы не замечали ничего подобного, – сказал Пако.
– Зато в своем бизнесе он пользовался теми же методами, что на войне… Методами устрашения, – объяснил Хавьер. – И это прекратилось только тогда, когда он полностью посвятил себя живописи.
– Думаешь, живопись помогла ему?
– Я думаю, что он выплескивал в нее свою ожесточенность, – ответил Хавьер. – Славу ему принесли Фальконовы «ню», но многие его абстрактные картины порождены опустошенностью, злобой, безысходностью и порочностью.
– Порочностью?
– Читать эти дневники все равно что заниматься уголовным расследованием, – продолжал Хавьер. – Постепенно все выходит наружу. Вся тайная жизнь. Обществу – да и нам тоже – было открыто только то, на что прилично смотреть, но, по‑моему, ему так и не удалось изжить в себе жестокость. Она проявлялась по‑разному. Ты ведь знаешь, что часто, продав картину, он тут же бежал наверх и писал точную ее копию? Он всегда смеялся последним.
– Послушать тебя, так он был не таким уж приятным парнем.
– Приятным? Где в наши дни найдешь приятного парня? Все мы сложные и тяжелые люди, – откликнулся Хавьер. – Просто у папы были свои трудности в безжалостное время.
– А он объясняет, почему вступил в Легион?
– Это единственное, о чем он молчит. Он только упоминает о каком‑то «инциденте». Если учесть, что во всем остальном он до безобразия откровенен, это наверняка было что‑то ужасное. Что‑то, изменившее его жизнь и засевшее занозой у него в сердце.
– Да он был совсем ребенком! – воскликнул Пако. – Что, черт возьми, может с тобой случиться, когда тебе всего шестнадцать?
– Много чего. Звякнул дверной звонок.
– Это Пепе, – сказал Хавьер. |