Как ты себя чувствуешь?
— Опустошенным… несчастным. Владыка Шардик… до сих пор не могу поверить. — Голос у него дрогнул, и он ненадолго умолк. Потом сказал: — Ты замечательно провела церемонию. Сама тугинда не смогла бы лучше.
— Смогла бы, даже не сомневайся. Но то, что произошло сегодня, было предопределено.
— Предопределено?
— Я так думаю. Я не упомянула еще кое о чем, что сказала мне тугинда перед моим уходом из Зерая. Я спросила, надо ли мне передать тебе что-нибудь от нее, если я тебя найду, и она сказала: «Кельдерек мучается из-за своего поступка, совершенного много лет назад, ночью на Гельтском тракте. Он не нашел в себе сил попросить прощения, хотя и нуждается в нем. Так вот, скажи Кельдереку, что я от души его прощаю». Потом она добавила: «Я тоже виновна — виновна в гордыне и глупости». — «Как так, сайет? — удивилась я. — Возможно ли такое?» — «Ты не хуже меня знаешь, — отвечала тугинда, — чему учили нас и чему мы учили других. Нас учили, что бог явит нам истину Шардика через два избранных сосуда, мужчину и женщину, и что сначала он разобьет их вдребезги, а потом сам же и воссоздаст для своей священной цели. В глупой гордыне я возомнила себя этой женщиной и часто думала, что я и впрямь претерпеваю предуготованное разрушение. Но я ошибалась. Не меня, моя милая девочка, не меня, но другую женщину бог избрал для того, чтобы сокрушить, и теперь возродил к новой жизни».
Мелатиса плакала, и Кельдерек обнял ее, не в силах вымолвить ни слова от изумления. Однако он ни на миг не усомнился и, все глубже уясняя смысл сказанного тугиндой, вдруг испытал такое чувство, будто стоит на вершине горы, глядя на расстилающуюся перед ним незнакомую местность, окутанную сумерками и туманом раннего утра.
— Нам следует вернуться к тугинде. Отправить посыльного на Квизо и помочь ей подготовиться к путешествию. И еще Анкрей — надо ведь и о нем позаботиться. Но бедный мальчик, что лежит там в сарае…
— Он убийца.
— Знаю. И ты хочешь его убить?
— Нет.
— Конечно, мне проще, чем вам, простить Горлана: меня ведь там не было. Но он тоже был рабом, верно? Полагаю, у него никого нет на всем белом свете?
— Он такой не один. В рабство продают нелюбимых и никому не нужных, знаешь ли.
— Знаю.
— И я тоже, тоже должен был знать. Господи, прости меня! О господи, прости!
— Тсс… — Мелатиса приложила палец к его губам. — Воссозданные для его цели… Кажется, я наконец начинаю понимать.
На лестнице раздались шаги Дирионы, и Мелатиса вскочила с кровати, наклонилась и быстро поцеловала Кельдерека в губы. Все еще не отпуская ее руку, он спросил:
— Так что нам делать дальше?
— Ах, Кельдерек! Милый мой Кельдерек! Ну сколько же повторять? Бог укажет, укажет, укажет нам, что делать дальше!
Назавтра раны снова воспалились и заболели, и Кельдерек весь день пролежал в жару. Однако уже на следующее утро он чувствовал себя вполне сносно и сидел на галерее, держа руку в шайке с теплым травяным отваром и глядя на озаренную солнцем реку. Травяной аромат мешался с запахом дыма от очага Дирионы. На берегу внизу шутливо возились и толкались мальцы, расстилающие сети для просушки. Когда Мелатиса заканчивала перевязывать руку, на дальнем конце деревни вдруг грянули приветственные крики. Разновидностей таких криков существует столько же, сколько разновидностей детского плача, и по их звучанию легко угадать, важный повод или незначительный, серьезный или потешный. Сейчас раздавались крики не насмешливо-презрительные, не одобрительные, какими выражают уважение товарищу или славному воину, и не просто радостные, но исполненные глубокого ликования и торжества, какое охватывает душу, когда сбывается давняя страстная надежда и наступает бесконечное облегчение. |