|
— И еще кое-что говорил, — признался Юсуф. — Понимаешь, чем больше я думаю, тем сильней убеждаюсь, что он сознательно противопоставляет себя Абу-Новасу. Стал не столько мужчиной, сколько противовесом. Сам подумай: Абу-Новас воспевает жизнь, а Абуль-Атыйя — смерть, Абу-Новас восхваляет вино и распутство, а Абуль-Атыйя отстаивает целомудрие и воздержание. Стихи Абу-Новаса эффектные, чувственные, а его — сухие, суровые. Абу-Новас ввел в моду длинные волосы, а он бреется наголо. Абу-Новас путешествует с бедуинами по пустыне, а он бежит в море. И все-таки при всех своих безобразиях именно Абу-Новас остался фаворитом халифа, любимцем Надыма, кумиром народа.
— Ясно, ему это не по душе, — кивнул Зилл.
— В расцвете сил Абуль-Атыйя сочинял по сто стихов в день, но при всем своем трудолюбии так и не смог затмить Абу-Новаса. Даже в глазах той публики, вкусам которой он потакал.
— Ты считаешь его равным Абу-Новасу?
— Я считаю, что он пустил свой талант по ветру, — ответил Юсуф.
— Наверно, поэтому он тебя раздражает.
— Меня раздражает его гордыня. То, что он прячется в глухой темной берлоге. За два дня сказал тебе больше, чем за два года любому другому.
— Пророк не терпел болтунов.
— Пророк также сказал, что чрезмерная скорбь сама по себе излишня.
— Первенец Абуль-Атыйи умер у него на руках, — напомнил Зилл. — И жена. Такого даже невозможно представить.
— Не обманывайся. Им движет не любовь, а злоба. То, что его соперник больше известен при дворах и в портах. И, если на то пошло, постоянно присутствует в хурафе. Возненавидел Шехерезаду только за то, что им она пренебрегает.
— Да ведь он не питает к ней ненависти, — возразил Зилл. — Наоборот, восхищается тем, что она спасла себе жизнь. Хотя, правда, считает это единственной ее целью.
— Это для всех единственная цель.
— Порой ты действительно говоришь его словами, — заметил Зилл.
Последовало неловкое молчание. Они смотрели на темные силуэты верблюдиц, даже во время пастьбы инстинктивно, почти незаметно бредущих обратно к Багдаду. Волчий вой утих, ничего больше не слышалось, кроме зверского храпа Касыма в форте. Разошедшиеся в небесах тучи открыли аль-Маджарру — Млечный путь во всей его необъятности. Ночь была всеобъемлющей, содержавшей последние откровения.
— Знаешь, — неожиданно доверительным тоном вдруг сказал Юсуф, — что у луны двадцать восемь домов, так же, как в арабском алфавите двадцать восемь букв? А в слове, самое большее, семь разных букв по числу существующих семи небесных тел. Говорят, на каждое написанное слово приходится одна звезда в небе…
Это была ночь разгаданных тайн, добровольных ответов, и юноша на сей раз сразу все понял, почти не удивившись.
— Ты каллиграф, — с радостью заключил он.
— Был каллиграфом. Пока не нашел другое занятие.
— Конечно… — пробормотал Зилл как бы про себя. — Этим все объясняется. Красноречие…
— Перо никого не делает красноречивым.
— Перо само по себе красноречиво, — настаивал Зилл. — Оно посланец мысли. Самый выразительный ее язык.
Юсуф хранил молчание.
— Ты вновь будешь писать, — сказал Зилл. — Я уверен.
Юсуф покачал головой:
— Двадцать лет я лазал в чужие дома, грабил, убивал, насиловал, ходил по морям. И за все это время ни разу пера не взял в руки. — Для объяснения он взмахнул правой рукой с обрубленной кистью. |