Изменить размер шрифта - +
И сразу же подумал еще: - Не будь нюней, ты не за кружкой пива у Франтишека, ты на государственной службе, мало ли кого ты видел за свои полсотни с гаком лет! Твое дело продавать машины и выручать за них валюту, хотя бы ее приносил сам дьявол из ада».

И еще знал батюня Отруба, что ему надо немедленно улыбнуться посетителям и быть приветливым до конца беседы, чтобы не оскорбить гостей, но улыбка не возвращалась на лицо, а в мозгу колотилось: «Я где-то видел этого типа!»

Но хотя бы только это! А то еще батюне Отрубе вдруг захотелось выскочить из-за стола и обойти вокруг немца, чтобы поглядеть на него ео спины. Он должен бы иметь женский зад. Если это действительно тот. Батюня Отруба даже сделал шаг в сторону, но сразу же сдержал себя, опять занял свое место, вынул тщательно наглаженный платок, вытер лоб, а потом все лицо. Было от чего!

Ибо, если это в самом деле тот…

Немец говорил дальше, его жена стреляла бесовскими глазами, а батюня Отруба был совсем в другом месте.

…Стоял в извилистой шеренге истощенных, с пылающими глазами людей, посреди четырехугольника огороженной колючей проволокой земли, вытоптанной деревянными колодками узников, земли твердой, черствой и бесплодной (только под самой проволокой кое-где несмело пробивались жиденькие кустики несчастной травы), стоял церед длинным, серым, как безнадежность, деревянным бараком, который имел свистящее, как удар, название: «Блок 7ц», стоял вместе со своими товарищами по несчастью, ждал появления того, кого они мрачно окрестили Селекционером.

Стояли долго-долго. Все равно некуда было спешить. Есть им давали раз в сутки. Банка кипятку, в котором плавало несколько зеленых капустных листков, и ломтик тяжелого, как брусок, хлеба. Хлеб они называли «собачья радость», так как его пекли из той самой костной муки, из которой делали галеты для собак. Когда ел тот хлеб, на зубах скрежетали осколки костей, как стекло или камень. У кого был больной желудок, тот умирал от «собачьей радости» в неделю.

Тех, кто был покрепче, должно было доконать солнце. Оно падало на стриженые круглые головы во время долгих стояний перед приходом Селекционера, наполняло собою все тесное пространство огороженного колючей проволокой плаца, заливало чернотой невидящие глаза концлагерников, и длинная извилистая шеренга выщерб-ливалась то там, то там: один за другим падали на землю те, у кого не хватило сил бороться с голодом и его невольным сообщником - солнцем. Эсэсовцы оттаскивали упавших назад, больше их не видели.

Но шеренга была длинна, и в ней всегда было довольно людей, достаточно крепких для того, чтобы все-таки дождаться Селекционера и глянуть в его водянистые глаза.

Он появлялся с правой стороны, оттуда, где была узкая, охраняемая двумя автоматчиками калитка в колючей проволоке, выскакивал свеженький, как тот огурчик из пословицы, выбритый, начищенный, нафранчен-имя, надушенный, брезгливо кривил губы, зажимал пальцами, обтянутыми светлой желтой замшей, свой расовый нос, гаркал раскатисто, словно бы даже игриво, и в то же время с изуверским смакованием: «Цунге р-раус!», то есть «Высунуть язык!», и бежал вдоль шеренги упругой походкой теннисиста, который готовится к игре со спарринг-партнером.

Он всегда был в новехоньком мундире с погонами штабсарцта, очевидно, перед войной он действительно был врачом, наверное, учился в университете, разглагольствовал о гуманности, о помощи ближнему, а теперь все это забыл, давно уже не занимался лечением людей, а только проводил так называемую селекцию, то есть отбирал наиболее обессиленных и отправлял их;в крематорий, был для них всемогущим богом, у которого в одной руке жизнь, а в другой - смерть.

Чувствовал ли он всю бесчеловечность своей ежедневной работы? Вряд ли. Ибо если бы почувствовал хоть раз, то казнился бы своей палаческой обязанностью, не был бы таким радостным, приподнятым, таким сияющим, таким изысканно-жестоким.

Быстрый переход