Защитить детей своих не имели сил и казнились этим более всего. Ирма знала их бессилие и убежала не к ним, потому что не было ее с ними.
- Где же Ирма? - встревоженно спросила Гизела. Родители молчали, лейтенант тоже. Он потерял всякий интерес к той неподатливой девчонке. Главное для него было, что в поселке опять тихо. Кроме того, интересовался только Гизелой. Взял ее за руку, потянул к себе. Не стеснялся родителей. Такой ничего не стыдится. Сказал, не допуская никаких возражений:
- Завтра.
Гизеле было стыдно. Даже не перед отцом и матерью - перед собой. До чего может докатиться брошенная женщина, если ею командует уже такой головастик.
Чтобы скрыть свое смущение, опять переспросила неведомо кого, стараясь придать голосу взволнованность:
- Где же Ирма?
Лейтенант приложил руку к каске и пошел со двора, а Гизела закружилась между строениями, натыкаясь в темноте на неизвестные ей здесь предметы, хотела из глаз хоть слезинку выжать, хотела позвать сестру с рыданием в голосе, чтобы отогнать от себя все стыдное и позорное, которое допустила полчаса (а может, целую вечность?) назад. Шептала об Ирме, о милой девочке, о невинном создании на проклятой людьми и богом земле, растерзанной чужими бомбами и расстрелянной своими собственными солдатами.
Так, слоняясь в темноте, наткнулась на приоткрытую дверь сеновала, зашла туда, споткнулась обо что-то, упала, нащупала руками мягкие волосы Ирмы, вдохнула родной запах, исступленно закричала:
- Они убили ее!
Прибежали отец и мать. Отец высекал колесиком зажигалки свет. Руки его дрожали, он никак не мог высечь искру, наконец вспыхнул маленький фитилек, мать упала на колени возле дочек, огонь зажигалки, качнувшись, тоже упал книзу, грозя переброситься на сухое сено; уродливые тени, ломаясь, наскакивая одна на другую, затанцевали в растревоженной темноте сарая, задвигались по глиняной стене, прошитой сотнями эсэсовских пуль, трое живых стояли на коленях перед мертвой, перед самой молодой и самой чистой, трое, как слепые, шарили руками, искали сами не зная что, в сарае пахло сеном, старой расковы-ренной нудями глиной и пахло волосами Ирмы, молодыми, теплыми волосами совсем маленькой девочки.
Ирма лежала на сене раскинув руки, лицо ее было в слезах, янтарные слезы тихо светлели на лице девушки. Гизела не видела ничего, кроме сестриных слез, выхваченных из тьмы слабым огоньком отцовой зажигалки, она пошатнулась, упала, прижалась лицом к Ирминой холодной щеке, ощутила у себя на губах ледяную соленую капельку. Сквозь спазмы, сжимавшие ей горло, проталкивала слова-всхлипывания:
- Боже мой, как я глупа, как я глупа!…
Днем, когда уже похоронили Ирму, пришел лейтенант. Убитым горем родителям, которые с застывшими лицами сидели в гостиной, он сказал, калеча немецкие слова:
- Я разрешаю вам пойти поработать в огороде.
Четыре года прошло с тех пор. Сумасшедших, лихорадочных четыре года, когда она уже думала, что все утрачено так же бесповоротно, как бесповоротно погибла ее сестричка. Сколько раз впадала она в совершенное отчаяние, сколько раз выбиралась с самого дна отчаяния на поверхность жизни, чтобы снова погрузиться в темные недра неустройства! Но со временем жизнь вокруг как-то упорядочилась, она и сама не заметила, как Германия снова становилась такой же самодовольно аккуратной, точно расписание поездов, которое никогда не изменялось. На смену неустроенному быту и разрушенным городам и селам приходил новейший, принесенный завоевателями комфорт, приходило новое счастье, дружная семейная жизнь становилась все более модной, случайные связи ценились невысоко, уцелевшие мужчины после долгих тяжелых скитаний возвращались назад и приставали к родным берегам, а за ними потянулись и женщины, эти порожденные войной и поражением трагические куртизанки, что на утлых челнах надежды носились по бурному морю непродолжительного счастья. |