Я чуть не плакала.
Хасан заметил и через некоторое время повернулся ко мне. Со мной он говорил иначе, чем с Джорджем. Почти сразу спросил, веду ли я дневник или какие-нибудь записки. Я ответила, что веду пустяковые записи, регистрирую, что «сегодня был арабский» или гитара или что-нибудь в школе. Хасан сказал, что хотел бы, чтобы я вела хроники своего детства.
Не скрою, что, услышав это, я невольно возмутилась. Как будто он мой наставник! Видишь ли, он хотел бы, чтобы я делала то-то и то-то! Но тут же поняла, что, спроси он меня, хочу ли я беседовать с ним каждый вечер, наедине, без Джорджа, я бы сразу согласилась, ни капельки не возмутившись. Наоборот, с радостью.
Я понимала, что он догадывается, о чем я думаю.
Хасан кивнул, как бы говоря: ничего, не торопись, хорошенько все обдумай, не к спеху. Он повернулся к Джорджу и продолжил прерванную беседу, к которой я опять прислушивалась, как к незнакомому говору обитателей дальних затерянных в океане островов.
Так хотелось, чтобы Хасан снова заговорил со мной, задал какой-нибудь вопрос, попросил о чем-нибудь. В голове путались мысли о том, что я смогла бы для него написать. Например, очерк о том, как я работала с Ольгой во время эпидемии, целый месяц помогала медсестре. Ольга очень меня хвалила, радовалась за меня. И я тогда тоже радовалась безмерно, и снова бы обрадовалась, если бы услышала похвалу от Хасана. Но они не обращали на меня внимания, и я разозлилась, надулась и сидела букой, совсем как Бенджамин! — думая всякие гадости, вроде: «Вы считаете меня балдой? Вот и прекрасно, я и буду балдой. Накатаю вам что-нибудь вроде сочинения куриц-одноклассниц на тему „Как я провела каникулы"».
Погрузившись в мстительное бульканье, я совсем отвлеклась от Хасана, Джорджа и их беседы, а чем бы я сейчас не пожертвовала, чтобы снова оказаться рядом с ними, сидеть, вслушиваясь в их непонятный мне обмен мыслями. Но с какой радости подарят мне это чудо? Ведь я все испортила тогда, когда я могла присутствовать, сидя тихо, слушая внимательно, может быть, даже что-то понимая… Но тогда я слушалась лишь своих эмоций, несдержанных, буйных, как хищная требовательность младенца, желающего, чтобы на него обратили внимание взрослые.
Тогда, не в силах более терпеть, я понеслась вниз и раскопала небольшой этюдик, написанный мной в качестве домашней работы по английскому языку. Я им гордилась, мне поставили за это сочинение «хорошо». Я пыталась передать в нем свои благородные чувства и все такое.
Вчера я увидела по телевизору передачу, которая произвела на меня неизгладимое впечатление. Телевизор стоял на площади, многие смотрели эту передачу. В основном там толпились люди, которые постоянно голодают.
Передача посвящалась голоду в зоне Сахель. В разных местах зоны, потому что несколько репортажей свели в одну программу. Один из сюжетов мне особенно запомнился.
Старик сидел возле коровы. Очень худой старик, почти скелет. Ребра, ключицы, кости рук обтянуты кожей. Но мудрый, полный достоинства, с задумчивыми глазами. Корова очень худая, тоже ребра можно пересчитать, и тазовые кости торчали сквозь шкуру. И глаза тоже мудрые, терпеливые. И смотрела она прямо в камеру.
Вокруг, сколько хватает глаз, только пересохшая пыль. Торчит из земли сухая солома засохших всходов проса.
Корова шагнула раз, другой, на третьем шаге опустилась наземь. И больше она не встанет. Здесь и умрет.
В небе висит палящее солнце. Ветер несет пыль и песок.
Старик набрал палок и камыша, устроил навес над коровой. Навес дает жидкую полосатую тень.
Корова — единственный друг старика.
У него осталось немного воды. Он капает воду на высунутый язык коровы, и та всасывает влагу. Немного отпивает сам.
Он сидит, смотрит на корову. Корова понимает, что скоро умрет. Она помнит, что принадлежит старику, что жила с его семьей. |