Но антрепренер все волновался, когда уходит поезд. В доме началась суета. Александра Александровна, уже во власти другой жизни, повторяла:
– Ничего не поделаешь, надо уезжать.
Провожали ее всей компанией. Артистка стояла на площадке вагона I класса и махала платочком. За нею виднелось круглое, как луна, лицо Сташевского. Клубы дыма вырвались из паровозной трубы. На перроне, важно выставив вперед ногу, красовался жандарм. Вагоны уплывали…
– Вот и уехала тетя Саша, – сказал Тоша.
А студенту казалось, что весь мир посыпан пеплом, и он стал каким-то серым, перестал звучать. В тот вечер он уже писал артистке длинное письмо, рвал, снова начинал и опять рвал…
Но лето медленно катилось своими сенокосами, жатвами, грибными урожаями. Стояли запахи сена, спелой ржи, яблок. Студент перерешал с гимназистом все задачи о трубах и бассейнах. Молодость живет сегодняшним днем, не любит копаться в воспоминаниях. В беседке его обнимали нежные загорелые руки Аси. В саду гулко падали с деревьев яблоки. Может быть, прекрасные глаза и грудной голос только приснились? Где-то там, в огромном городе гремели аплодисменты, бушевала буря. Жизнь, ты – море…
Теплица юных дней
Псковская губерния… Одна из самых русских губерний. Ее северные болотца, рябины, осинники и дубы взлелеяли семь первых глав «Евгения Онегина».
Как высмеял поэт псковских барышень, их провинциальное жеманство и не всегда безупречные зубы! Может быть, мстя за зимнюю Михайловскую скуку, за дурные дороги, на которых он ломал брички, а Онегин коляски – «изделье легкое Европы». Или за ночные проигрыши на почтовой станции, за скучные разговоры почтенных помещиков о сенокосах и псарнях, за их пристрастие к похоронным яствам, за альбомы с голубками и пронзенным сердцем. Хуже горькой редьки надоели ему эти альбомы с бойкими стишками армейской музы! Но вот – «Вновь я посетил тот уголок земли…». Самые нежные строфы о псковской природе, о пажитях и нивах. Уже потом, десять лет спустя, как будто предчувствуя расставанье.
Теперь, когда весь мир говорит о Пушкине, вспоминается поездка в Михайловское, путешествие на тряском тарантасе и облако пыли, отнесенное ветерком далеко в поле, слепни и нервно вздрагивающая блестящая кожа на лошадиной шее, по которой стекала струйка темной крови. Мимо бежали «нивы и пажити», голубоглазый лен, березовые рощи, деревушка с журавлем колодца, «копанцы» – вонючие пруды, где мужики мочат осенью лен, загаженные гусиным пометом и пухом сырые луга. Иногда попадалась усадьба. Тянулась длинная ограда из деревянных копий и каменных столбов. Многозначительно шумел липовый или березовый парк – «приют задумчивых дриад». За деревьями виднелась сельская церковь, построенная трудами крепостных зодчих, корявая, под цвет яичного желтка, но непременно каменная, с колокольней – эхо екатерининских пышных соборов в деревенской глуши, а в другом конце сада – деревянный господский дом с «ампирными» колоннами, с пионами в цветнике перед окнами, за которыми стояла чернота пустых зал, – пушкинский воздух.
Эти липовые парки с аллеями и урнами, дома с претензиями на «анфилады», с антресолями и львами – бледные отголоски Версаля в псковских болотах и осинниках – или скромные домишки с зальцами и диванными, с золоченными канделябрами (Версаль! Версаль!) и кафельными лежанками были тем миром, в котором дышал Пушкин. Когда тарантас гремел в облаке пыли мимо такого «гнезда», приходило в голову, что Пушкин ведь мог бывать в этом доме. Что, может быть, еще сохранился где-нибудь на чердаке под этой высокой крышей обтрепанный клеенчатый диван, на котором после обеда в гостях поэт отдыхал с трубкой в руке? Или запыленная пустая бутылка из-под лафита, которым угощали залетного гостя бригадиры в отставке? Может быть, еще лежали где-нибудь на огороде черепки того кувшина, из которого он пил брусничную воду, или осколки его стакана, разбитого неловкой дворовой девчонкой. |