Изменить размер шрифта - +

— Иди за мной.

Она подвернула ногу и остановилась.

— Сядь.

Они сели в траву. Перед ними ползли насекомые, ог­ромные, медлительные, таинственные; водитель повернул­ся к ним спиной, он еще сжимал в руке бесполезные сто франков; автомобили поскрипывали, как омары, пели, как кузнечики. Люди превратились в насекомых. Ей стало страшно.

— Он злой, — сказал Пабло. — Злой! Злой!

— Никто не злой! — страстно сказала Сара.

— Тогда почему что он взял чемодан?

— Не говорят: почему что. Почему он взял чемодан.

— Почему он взял чемодан?

— Ему страшно, — пояснила она.

— Чего мы ждем? — спросил Пабло.

— Чтобы прошли автомобили и мы двинулись дальше.

Двадцать четыре километра. Малыш самое большее смо­жет пройти восемь. Вдруг она вскарабкалась на насыпь и замахала рукой. Машины проходили мимо, и она чувство­вала, что ее видят спрятанные глаза, странные глаза мух, муравьев.

— Что ты делаешь, мама?

— Ничего, — горько сказала Сара. — Так, глупости. Она спустилась в кювет, взяла за руку Пабло, и они

молча посмотрели на дорогу. На дорогу и на скорлупки, которые ползли по ней. Жьен, двадцать четыре километра. После Жьена — Невер, Лимож, Бордо, Андай, консульст­ва, хлопоты, унизительные ожидания в конторах. Им очень повезет, если она найдет поезд на Лиссабон. В Лиссабоне будет чудо, если окажется пароход на Нью-Йорк. А в Нью-

Йорке? У Гомеса ни гроша, возможно, он живет с какой-нибудь женщиной; это будет несчастье, кромешный срам. Он прочтет телеграмму, скажет «Черт побери!». Потом он обернется к толстой блондинке с сигаретой, зажатой в скотских губах, и скажет ей: «Моя жена приезжает, это как снег на голову!» Он на набережной, все машут платками, он не машет своим, он злым взглядом смотрит на сходни. «Давай! Давай! — подумала она. — Будь я одна, ты бы ни­когда больше не услышал обо мне; но мне нужно жить, чтобы воспитать ребенка, которого ты мне сделал».

Автомобили исчезли, дорога опустела. По обе стороны дороги тянулись желтые поля и холмы. Какой-то мужчина промчался на велосипеде; бледный и потный, он сильно нажимал на педали. Растерянно посмотрев на Сару, он не останавливаясь крикнул:

— Париж горит! Зажигательные бомбы!

— Как?

Но он уже доехал до последних машин, она увидела, как он сзади подцепился к «рено». Париж в огне. Зачем жить? Зачем спасать эту маленькую жизнь? Чтобы он бро­дил из страны в страну, горестный и боязливый; чтобы он полвека пережевывал проклятье, которое тяготеет над его расой? Чтобы он погиб в двадцать лет на простреливаемой дороге, держа в руках свои кишки? От отца ты унаследу­ешь спесь, жестокость и чувственность. От меня — только мое еврейство. Она взяла его за руку:

— Ну, пошли! Пора.

Толпа запрудила дорогу и поля, плотная и упорная, бес­пощадная: наводнение. Ни звука, кроме шипящего шар­канья подошв о землю. На мгновенье Сара почувствовала ужас; ей захотелось бежать в поле, но она взяла себя в ру­ки, схватила Пабло, увлекла его за собой, отдалась тече­нию. Запах. Запах людей, горячий и пресный, болезненный, резкий, с привкусом одеколона; противоестественный за­пах мыслящих животных. Между двумя красными затыл­ками, втиснутыми в котелки, Сара увидела вдалеке пос­ледние убегающие машины, последние надежды. Пабло засмеялся, и Сара вздрогнула.

— Замолчи! — смущенно сказала она. — Не нужно сме­яться.

Он продолжал тихо смеяться.

— Почему ты смеешься?

— Как на похоронах, — объяснил он.

Сара угадывала лица и глаза справа и слева от себя, но не смела на них посмотреть.

Быстрый переход