Изменить размер шрифта - +
Она положила большую руку на голову малыша и подумала: «Ты не виноват, что у тебя лицо отца и раса матери». Свистящий хрип старухи проникал ей в легкие. «Я не имею права быть великодушной». Она пере­бросила чемодан в левую руку и присела.

— Обними меня руками за шею, — весело сказала Са­ра. — Сделайся легким. Гоп! Я тебя поднимаю.

Пабло был тяжелым, бессмысленно смеялся, и солнце высушивало его слезы; она стала подобной другим, стад­ным животным; языки пламени лизали ей легкие при каж­дом вдохе; острая и обманчивая боль пилила ей плечо; ус­талость, которая не была ни великодушной, ни желаемой, била как в барабан в ее груди. Усталость матери и еврейки, ее усталость, ее судьба. Надежда иссякла: она никогда не придет в Жьен. Ни она, ни все другие. Надежды не было ни у кого — ни у старухи, ни у двух затылков в котелках, ни у пары, которая толкала велосипед-тандем со спущен­ными шинами. Но мы охвачены толпой, толпа идет, и мы идем; мы всего лишь лапки этого нескончаемого насеко­мого. К чему идти, если надежда умерла? К чему жить?

Когда толпа стала кричать, Сара слегка удивилась; она остановилась в то время, как люди разбегались, прыгали под насыпь, распластывались в кюветах. Она уронила че­модан и осталась посреди дороги, прямая, одинокая и гор­дая; она слышала, как гудит небо, она смотрела на свою уже довольно длинную тень у ног, она прижимала Пабло к груди, ее уши заполнились грохотом; на какой-то миг она словно умерла. Но шум утих, она увидела, как на гла­ди неба замелькали головастики, люди выходили из кюве­тов, нужно было снова жить, снова идти.

— В итоге, — сказал Ричи, — он оказался не такой уж свиньей: он предложил нам пообедать и дал тебе сто дол­ларов аванса.

— Да, это так, — согласился Гомес.

Они были на первом этаже Музея современного искус­ства, в зале временных выставок. Гомес стоял спиной к Ричи и к картинам: он прижался лбом к оконному стеклу и смотрел наружу, на асфальт и чахлый газон садика. Не оборачиваясь, он сказал:

— Теперь я, возможно, смогу думать не только о собст­венном пропитании.

— Ты должен быть очень доволен, — благожелательно сказал Ричи.

Это был завуалированный намек: «Ты нашел себе мес­течко, все к лучшему в этом лучшем из новых миров, и тебе подобает демонстрировать примерный энтузиазм». Го­мес бросил через плечо мрачный взгляд на Ричи: «Дово­лен? Ты-то как раз доволен, потому что я больше не буду сидеть у тебя на шее».

Он не чувствовал ни малейшей благодарности.

— Доволен? — сказал он. — Надо еще подумать. Лицо Ричи стало слегка жестким.

— Ты недоволен?

— Надо еще подумать, — ухмыляясь, повторил Гомес. Снова упершись лбом в стекло, он посмотрел на траву

со смесью вожделения и отвращения. До сегодняшнего утра, слава Богу, краски его не волновали; он похоронил воспоминания о том времени, когда бродил по улицам Па­рижа, завороженный, безумный от гордости перед своей судьбой, сто раз на дню повторяя: «Я — художник». Но Рамон дал денег, Гомес выпил чилийского белого вина, он впервые за три года говорил о Пикассо. Рамон сказал: «Пос­ле Пикассо я не знаю, что еще может сделать художник», а Гомес улыбнулся и сказал: «Я знаю», и сухое пламя вос­кресло в его сердце. Выходя из ресторана, он чувствовал себя так, будто его избавили от катаракты: все краски разом зажглись и радостно встретили его, как в двадцать девятом году; это был бал, Карнавал, Фантазия; люди и предметы были воспалены; фиолетовый цвет платья окра­шивал все в фиолетовый цвет, красная дверь аптеки пре­вращалась в темно-красную, краски переполняли предме­ты, как обезумевшие пульсы; это были порывы вибрации, разбухавшие до взрыва; сейчас предметы разорвутся или упадут в апоплексическом ударе, и все это кричало, все диссонировало, все было частью ярмарки.

Быстрый переход