Он включил телевизор. Последнее время он делал это нечасто. Выступал какой-то политик. Лет шестидесяти, с бронзовым загаром и ослепительной улыбкой. Доктор убрал звук. Политик походил на всех своих собратьев-краснобаев: ухоженная кожа под толстым слоем макияжа, крашеные или пересаженные волосы, гладкие шеи откормленных индюшек, торчащие из воротников непременных светло-голубых рубашек.
На мгновение Доктор растворился в этом лице, которое, по сути, ничьим лицом и не было, но позволяло ему забыть лица негров, как их назвал Кюре без тени лукавства или недоброжелательности. Он удивился тому, что политики могут вот так выступать прямо посреди ночи, – для кого и, в конце концов, для чего? У него не возникло желания включить звук, чтобы узнать больше, поскольку было ясно, что ни этот, ни другой ничего существенного не скажут – им попросту нечего сказать. Не скажут ничего, отличающегося глубиной, важного и необходимого людям, например, о перспективах развития современного мира, не скажут того, о чем пока еще можно прочесть в книгах. Профессия политиканов – говорить, болтать без устали, без остановки, не слушая собеседника, жить в вечной говорильне, даже самой пустой и ставшей шумовым фоном, бессмысленным и гипнотизирующим, современным пением сирен.
Доктор подогрел остатки кофе в кастрюльке, стоящей на плите, и выпил их, очень крепкие и без сахара, прислушиваясь к завыванию ветра. Потом зажег сигару и взял старинное издание Дантова «Ада», которое всегда находилось у него под рукой и сопровождало его много лет. Открыв наугад книгу, он тихим голосом прочел несколько десятков строк, с наслаждением чеканя слова, почти тысячелетие назад обретшие свой незыблемый, не изменившийся с тех пор ни на йоту порядок, в то время как с лица земли канули в небытие тысячи рукотворных вещей, памятников, империй, дворцов, государств, монархий и вероучений.
Он курил и читал стихи, теперь уже во весь голос, читал для себя одного и еще для ночи, которая обволакивала его теплой шалью. Пил он не только кофе, но и виноградную водку. Маленькими рюмочками и с большим удовольствием. По кухне плыли, смешиваясь, магические слова и дым, и душа его парила вместе с ними. На краткий и упоительный миг эта троица чудесным образом увлекла Доктора в свою волшебную бесплотность, заставив его забыть и о его тучном теле, и о возрасте, и о месте, где он находился, и даже о том, кто он такой.
Почему-то ему вдруг вспомнилось, как в детстве он носился по улочкам острова – ведь тогда он еще умел бегать, – не чувствуя порой своего тела. Тогда у него возникало ощущение, что он – сам по себе и свободен от плоти, движимый исключительно азартом игры. Дух его становился дерзким, вольным бесенком, энергию которого питали лишь восторг и возбуждение. Но никогда Доктор не сожалел о минувших временах: он не любил вспоминать прошлое, потому что не узнавал себя в нем.
Но, увы, все приятное рано или поздно переходит в свою противоположность: кофе на дне холодной чашки стал тошнотворно приторным, смоченный слюной конец почти выкуренной сигары отдавал навозом и мочой, а от виноградной водки из желудка поднималась неприятная кислота. И только Данте, по-прежнему и все еще, оставался на высоте, переворачивая душу словами из своего далекого века. Нечеловеческие, стихи говорили о человеческом. Подобно духу Доктора-ребенка, они парили, неизменные и независимые, над телами, бегущими сломя голову, очертя круг собственной жизни, по плохо вымощенным улицам земного существования.
И он снова лег, с чувством грусти, но вместе с тем и облегчения, сам не зная почему.
VIII
Двумя днями позже у троих утопленников наконец появился шанс согреться, достигнув горячего сердца Земли. Мэр, Доктор, Кюре, Учитель и Спадон перенесли обледеневшие трупы, по-прежнему завернутые в голубой тент, из морозильной камеры в самоходную тележку на гусеничном ходу, принадлежавшую Мэру, которую тот использовал для работ на отдаленных и высоко расположенных виноградниках. |