И требовались только деньги и политическая воля, которая еще не вполне для этого созрела, чтобы жизнь каждого человека была записана и заархивирована вплоть до мельчайших деталей. В интересах всеобщего блага. Нетрудно догадаться, чьих именно.
После этого Комиссар, устремив грустный взгляд на пустую бутылку анисовки, которую он кинул в мусорную корзину, уселся напротив Мэра, опустил руку в портфель и вытащил оттуда листов двадцать бумаги, бросив их перед ним небрежным движением кисти.
– Знаешь, что это было? Фотокопии цветных фотографий. Сначала я ничего не понял. На одних было много голубого цвета, коричневатые полосы с неровными контурами и более темными местами различной конфигурации; некоторые из этих пятен соединяли красные линии. Мне показалось, что это репродукции абстрактных картин.
На других листах голубого стало значительно меньше, но больше темных пятен, оставались все те же красные линии и еще маленькие точки, обведенные зеленым. Вот тут-то я и увидел открытую пасть Собаки. Это были снимки, сделанные из космоса этими пресловутыми спутниками, разумеется, нашего архипелага, со всеми островами, и нашим в том числе, которого я никогда прежде таким не видел, снятым вертикально, словно я внезапно стал этим самым оком Бога, о котором говорил Комиссар.
Многие фотографии потрясли меня своей дьявольской точностью. На одних можно было различить виноградники, дома, церковь, виноделов, огородников, а в порту – группы женщин и мужчин. На других просматривались лодки в акватории острова. Я узнал несколько местных и еще много чужих.
Мэр сделал паузу, бросив тревожный взгляд на Доктора, хрустнул пальцами и продолжил.
– Среди чужих были лодки – их и лодками-то не назовешь, что-то вроде груженых барж, – которые перевозили то, что я принял за лежавшие штабелями бревна, плотно прижатые друг к дружке. Даже рубки не было видно, словно баржу пустили в море, и никого не интересовала ее дальнейшая судьба. Но от одной фотографии меня бросило в дрожь. То, что я прежде счел бревнами, оказалось людьми. Стоявшие или лежавшие вповалку люди, огромное количество людей, и некоторые из этих посудин волокли на буксире катера или рыбачьи лодки.
Мэр ждал реакции со стороны Доктора, слов поддержки. Но Доктор молчал, прихлебывая виноградную водку и поглаживая сигару жирными пальцами, оттягивая удовольствие поднести ее к огню, сделать первую затяжку и почувствовать во рту горячий дымок, который надолго оставит в нем привкус леса, влажной земли и палой листвы.
– Ничего не скажешь?
– Что я, по-твоему, должен сказать?
– Ты хотя бы понял, о чем идет речь?
– Кажется, начинаю понимать.
– И тебе не страшно?
Доктор поднял брови. И почесал усы, в эти дневные часы еще густо-черные.
– Не сочти за хвастовство, но мне трудно представить то, что может меня испугать. Я больше не боюсь. Не подумай, что я считаю это своей заслугой, я и пальцем не пошевелил для этого. Последний раз я испытывал страх во время болезни жены. И он ничему не помог, не вернул ей здоровье, не сделал менее печальной, не помешал ей страдать и не утешил меня, когда она умерла.
Мэру вдруг стало неприятно, что Доктор вспомнил о жене. Перед его глазами всплыло ее нежное лицо с большими черными глазами и бледной кожей. Его возмутила собственная сентиментальность, и он проговорил с раздражением:
– Я не спрашиваю, испугался ли ты за себя! Не стало ли тебе страшно за всех нас, за нашу коммуну, наш остров, за то, что мы совершили?
Доктор перестал сдерживаться. Он зажег сигару с церемонной важностью, поскольку считал это серьезным делом, одним из немногих присутствовавших в его жизни. Нечто вроде ритуала или дани уважения. Или и того, и другого вместе. Сделав несколько затяжек и выпустив дым, он снова улыбнулся.
– А почему, собственно, я должен бояться «за всех нас», как ты выразился?
– Похоже, ты меня не понял. |