Изменить размер шрифта - +
 – К несчастью, я материалист до мозга костей и не верю ни в одну из форм трансцендентного, но, ей-богу, это впечатляло. Чувствовалось, что фразы, которые она произносила, давались ей с огромным трудом, истощали ее полностью, казалось, она вот-вот упадет в обморок.

Старуха молчала. Доктор поставил перед ней рюмку с ликером, но она к ней не притронулась. Пока он домучивал свою сигару, женщина осмысливала все сказанное им. Уже стемнело, и улицы очистились от толпы, которая долго не расходилась с площади перед мэрией. В доме Доктора отвратительно пахло, словно в нем сдохла собака. Под каждое окно он положил влажные салфетки, чтобы в комнаты не проникал воздух с улицы, но это был напрасный труд. Во время разговора со Старухой он часто подносил к носу платок. Салфетки, пропитанные бергамотовым одеколоном, все равно не спасали от зловония.

– Что это с тобой, насморк?

– Нет. Вы что, ничего не чувствуете?

– А что я должна чувствовать?

– Да этот жуткий запах разложения, он держится в городе вот уже два дня.

Она презрительно взглянула на врача, качнув усохшей головой, на которой бесцветные глаза казались двумя бездонными пустотами.

Когда девочка закончила давать показания, Комиссар поднялся с места. Меховой сделал вид, что проснулся. Мэр, уже с трудом все это выносивший, на которого спертый воздух и рассказ ребенка подействовали так, словно огромная рука зажала ему одновременно рот и нос, мешая дышать, подошел к окну, отодвинул штору и взялся за ручку, чтобы открыть створку, как вдруг увидел внизу толпу, о которой успел забыть. Он замер, пораженный. Сотни глаз устремились вверх, прямо на него, и наблюдали за ним. Он задернул штору. С улицы донесся глухой шум, будто на огне бурлил гигантский котел.

Было решено отпустить домой девочку и ее отца. Мила взяла свечу и вышла из зала, не отрывая глаз от пола. Меховой посмотрел на Мэра, словно в ожидании приказаний. Раздраженный Мэр сделал ему знак убираться вон. Когда дверь мэрии открылась и на пороге появилась девочка, шум толпы смолк, точно так же, как смолк при ее первом появлении на площади несколькими часами ранее. Миле снова освободили проход. Она шла, держась очень прямо, с достоинством, со своей потухшей свечой в руке. Отец, следовавший за ней, напоминал старого шелудивого пса.

Все следили за тем, как она шла. Несмотря на страшную жару, всем вдруг стало холодно при виде ее, такой хрупкой, бледной, словно слабевшей с каждым шагом. Внезапно, когда половина площади уже была пройдена и девочка находилась точно посредине разделившейся толпы, в самом ее сердце, она остановилась и поднесла руку сначала к груди, потом к горлу. И те, кто находился поблизости, увидели, что бледные веки ее дрогнули, глаза закатились, и, точно скошенный серпом белоснежный цветок льна, она упала на черные камни мостовой.

И тогда из толпы раздался, а вернее выстрелил, крик, что-то вроде звучного плевка, ядовитый, острый, как гвоздь, и отточенный, как бритва. Крик, сам по себе уже воплощавший мщение, к которому он призывал и которого жаждал. Этот крик разнес на части площадь, ударил в стены домов, обрушился на двери церкви, оставшейся к нему глухой, и наконец достиг окон мэрии, за которыми Комиссар, Мэр и Доктор стоя приняли его словно пощечину, в то время как Учитель, по-прежнему сидевший на стуле, кажется, понял, что отныне – что бы дальше ни случилось, что бы дальше он ни сделал или сказал – для него все было кончено.

 

XXII

После очной ставки Учителю оставалось только одно – умереть. Как это произойдет, не важно. Никто об этом не говорил, но каждый это чувствовал.

Когда Мила лишилась чувств, толпа отнесла ее домой, как священную реликвию, на руках. И люди снова начали креститься и читать молитвы. Меховой, весь в слезах, следовал за процессией. Ребенка уложили в постель. Женщины постарались успокоить девочку, освежили ей лицо влажной салфеткой, сварили легкий бульон, окружили заботой и вниманием.

Быстрый переход