..
Только не надо, чтобы Сева понял. При Севе надо улыбаться, острить, рассказывать смешные истории и быть готовой постоянно взорваться смехом и стараться смотреть прямо ему в глаза веселыми, бездумно радостными глазами...
А вот и Сева.
— Хорошо на улице? — спросила Рена.
— Страшно холодно, — сказал Сева, — просто ужас какой-то.
Обычно на все ее расспросы, как там, на улице, он отвечал одинаково безразлично и зимой и летом:
«Жара, — не продохнешь, дома куда лучше...»
«О какой зелени ты говоришь? Пух этот сыплется с тополей, до того надоел...»
«Неохота ехать за город, честное слово! Чего я там не видел! Жара, мухи, комары жрут, как волки, в лесу сплошь пустые банки и рваные газеты...»
Летом в выходной он наотрез отказывался отправиться купаться или поехать в лес, почти весь день проводил вместе с Реной. И уверял, что не хочется куда-нибудь ехать, а Рена делала вид, что верит ему.
Порой Ирина Петровна пыталась увещевать его:
«Так нехорошо жить...»
«Чем нехорошо?» — спрашивал Сева.
«Ты же молодой человек, а живешь, как монах...»
«Монахи не ездят на колесах, а я только и делаю, что катаюсь, — отвечал Сева и смеялся почти искренне: — Мамочка, не беспокойся, уж как-нибудь доберу свое...»
В конце концов Ирина Петровна тоже начинала смеяться, разговор на том и кончался.
— У тебя лицо красное, как помидор, — сказала Рена.
Сева потер ладонью щеки, сперва одну, потом другую.
— Я же тебе говорю, мороз жуткий...
— Мороз — это хорошо для здоровья, — сказала Рена, — во всяком случае, лучше, чем слякоть и сырость.
— Все плохо, — сказал Сева.
— Начинаются никольские морозы, — задумчиво произнесла Рена.
— Терпеть не могу морозы, — сказал Сева.
«Врешь, — мысленно ответила Рена, — это ты нарочно для меня говоришь, а я знаю, что любишь».
Вслух она спросила:
— Где твои лыжи?
Сева пренебрежительно пожал плечами:
— Не знаю.
— Почему? — спросила Рена. —Ты же любил ходить на лыжах.
— Мало ли что я любил, а вот теперь остыл начисто...
«Врешь, — подумала Рена, — не может этого быть! Это ты из-за меня так говоришь, чтобы я не страдала, чтобы мне не было больно, потому что уж кому-кому, а мне лыжи следует забыть напрочь и навсегда».
— Помнишь, — спросила, — как это у Жуковского? — Громким, четким голосом отчеканила:
— Разве это не Пушкин? — спросил Сева, тут же засмеялся: — Ну, прости, прости мое невежество!
— Прощаю, — сказала Рена, — у тебя зато есть много других, очень даже приятных качеств.
— У меня плохая память, — признался Сева. — Я что-нибудь прочитаю и тут же забуду, как не читал вовсе. У тебя ведь так не бывает, верно?
«Ну и что с того? — хотелось ответить Рене. — Я бы поменялась с тобой сию же минуту, черт с ней, с моей хваленой памятью, пусть я ничего не помню, пусть буду забывать все, что бы ни прочитала, лишь бы ходить, бегать, прыгать, вот так, как все остальные люди...»
— У меня, конечно, так не бывает, — сказала она. — Я так много помню, что, честное слово, сама удивляюсь, как это все помещается в одной моей голове!
Тряхнула головой, темно-русые волосы падали на худенькие плечи.
«Лучше бы ты ничегошеньки не помнила, а была бы здоровой — и сильной, — подумал Сева, — чтобы никогда дома не сидела, бегала бы на свидания, красила глаза синей краской, канючила у меня на модные сапоги и колготки до самого горла, и меняла бы хахалей одного за другим, ах как было бы хорошо. |