Не помню, чтобы в детстве я с таким же удовольствием нянчился с Катенькой. Это пухленькое, своенравное, розовое создание, наряженное в какую-нибудь пеструю тряпку, вызывало не столько нежность, сколько, без всякой натяжки, чувство глубокого уважения к себе. Она интересовалась жизнью всерьез, и в ее строгом спокойном взгляде не было и тени детского недомыслия. Ко всем взрослым она относилась одинаково ровно, никого особенно не выделяя, кроме, разумеется, матери. Но я бы не решился утверждать, что девочка так уж слепо ее любила. Отнюдь. Когда она общалась с матерью, огонек любопытства в ее пытливых глазенках разгорался до некоего восторженно-голубоватого свечения, но все же и с мамой девочка вела себя с ноткой покровительства и превосходства.
Единственное существо, с кем Марина становилась сама собой, то есть просто беззаботным пятилетним ребенком, был Нурек. Их мгновенно вспыхнувшая дружба складывалась по схеме: милостивая госпожа — преданный, беззаветный, готовый по первому знаку совершить подвиг слуга. Счастье, которое переживал Нурек при ежедневной утренней встрече с девочкой, плохо поддается описанию. Когда она выбегала на крылечко, вопя: «Нуреша, Нуреша!» — пес поджимал уши и подползал к ней на брюхе, истерично вихляясь худеньким тельцем и оставляя за собой мокрый след. При этом так яростно скулил и подвывал, что казалось, сию минуту потеряет сознание. Экстаз любви — иначе это никак не назовешь.
— У тебя необыкновенная дочь, — сказал я Полине.
— Все дети одинаковые, Мишенька. Все очаровательные мотыльки. Трудно поверить, какое из них иногда вырастает дерьмо! А вот у тебя действительно славная девочка, умная, добрая. Только, пожалуй, немного экзальтированная.
Я знал, что она имеет в виду. С Катенькой случилось несчастье, хуже которого не придумаешь. Она влюбилась в Трубецкого.
Я заметил это в первый же вечер, хотя поначалу не придал этому особенного значения. Мы ужинали за большим столом на закрытой веранде — семь человек вместе с водителем Витей. Что касается самой еды, пир получился знатный. Прасковья Тарасовна водрузила в центре стола чугунок с горячим пловом, от которого шел такой дух, что кружилась голова. Вдобавок стол был уставлен блюдами с овощами (салат со сметаной, салат с постным малом и просто на деревянном подносе красные толстые помидоры, крохотные малосольные огурчики, пронзительно зеленые перья лука, белоснежные головки чеснока), тарелками с нарезанной ветчиной, колбасами, сырами разных сортов, распластанным на крупные ломти свежим хлебом и прочим, прочим, и посреди всего этого благолепия, точно сиротки, примостились бутылки, банки, графины — водка, вино, пиво, соки… То ли от усталости после ночных приключений, то ли под впечатлением звездной волшебной ночи, пронизанной мечтательным комариным звоном, все насыщались молча, основательно и с какой-то сумрачной отстраненностью. Изредка неунывающий Трубецкой, наполняя рюмки, ронял какую-нибудь грубоватую шутку, но хихикала в ответ одна Катенька, сидевшая справа от меня. И хотя, жадно пожирая все, что подкладывала на тарелку Полина, сидевшая слева, я клевал носом, все же обратил внимание, как неестественно звучит Катенькин смех. Будто ей не смешно, а щекотно.
Постепенно, под влиянием сытной еды и выпивки, кое-какой разговор завязался, но я почти не принимал в нем участия. Помню, что Трубецкой, сидящий напротив, начал рассказывать о том, как полинезийские каннибалы запекают в глине особо уважаемых пленников и какие при этом соблюдаются сложные ритуалы. К примеру, никому из дикарей не придет в голову сдобрить тушку белого человека специальной острой приправой, добываемой из корней экзотического растения «чап-чах», это считается дурным вкусом; и напротив, окорока молоденькой женщины из враждебного племени обязательно заливают расплавленным жиром анаконды. Трубецкой приводил потрясающие подробности с такой уверенностью и легкостью, будто сам бывал завсегдатаем на каннибальских праздниках. |