Девчушка была из тех, кто смолоду не боится обжечь свои крылышки, если есть ради чего.
Когда мы поравнялись, я вежливо поздоровался, но поэт даже не кивнул. И не потому, что был невежей. Он во все глаза, не стесняясь молоденькой подружки, пялился на Полину и попросту меня не заметил.
— Кто это? — спросила Полина. Я назвал фамилию поэта, род занятий и количество наград, которые он получил у новой власти.
— О! — воскликнула Полина. — Тогда я должна взять у него автограф.
Поэт чуткой спиной услышал ее, развернулся на сто восемьдесят градусов и направился к нам. Осанка, манеры — все в нем изменилось за эти годы, кроме улыбки. Униженно-наглая, близкая к оскалу, улыбка по-прежнему выдавала старого, опытного интеллектуала-халявщика. Леня Голубков на уровне кремлевской кормушки.
— Извините, мы, кажется, знакомы?
Память у таких людей цепкая, и мое лицо все-таки ему что-то напомнило, судя по тону, неприятное.
— Ни в коем случае, — успокоил я.
— Но, кажется, ваша дама…
Такие люди бросаются на добычу мгновенно, повинуясь невнятному импульсу, исходящему из ненасытного чрева.
— Конечно, конечно, — я старался быть любезным, хотя ситуация меня, естественно, коробила. — Моя дама ваша искренняя поклонница. Собирается попросить автограф, но робеет.
Мариночка сверху зачем-то предостерегающе постучала меня кулачком по темени. Брошенная поэтом девчушка нервно озиралась, тряся алыми грудками.
— Почему же робею, — проворковала Полина. — У вас найдется чем писать, дорогой поэт?
— А как же! — Н. извлек из кармашка шорт шариковую ручку невиданного изящества, будто хрустальную.
— Распишитесь прямо здесь, — Полина протянула руку и ткнула пальчиком чуть ниже локтя. Поэт, одышливо сопя, старательно вывел какую-то закорючку на нежной коже, при этом его пергаментное лицо окрасилось зловещим цветом недалекой апоплексии.
— И я хочу! И я хочу! — завопила Мариночка. Полина тоже раскраснелась.
— На этом месте, — сказала самым вкрадчивым своим тоном, — сегодня же попрошу сделать наколку.
Впервые я увидел, как поэт Н. смутился. Вообще-то, в моем представлении он мог утратить самообладание лишь в том случае, если кто-то напоминал ему о денежном долге.
— Что вы, мадам, — склонился в изящном поклоне, отчего в спине у него что-то заскрипело. — Надеюсь, мы еще увидимся, и я подарю вам свою книгу. У нас здесь все запросто. Общаемся, ходим в гости, все по-семейному.
— Правда подарите книгу? — пролепетала Полина.
— Да хоть сейчас. Вон моя дача, видите?
— Сейчас, к сожалению, не могу, — досадливый кивок в мою сторону: куда же, дескать, по гостям с таким-то багажом. Поэт Н., еще разок в меня вглядевшись, сочувственно воздел бровки:
— Что ж, прошу в любое время… когда освободитесь.
— Поскорее бы, — прошептала Полина.
Воодушевленный блистательной победой, поэт Н., прихватив заждавшуюся малолетку, упехал в сторону дачи, прихрамывая. Со спины, в своих американских пехотных шортах, он был похож на раздувшуюся фасолину.
— Наконец-то я узнал тебе настоящую цену, — сказал я. — Хоть бы ребенка постыдилась.
— Я не ребенок, — отозвалась сверху непокорная. Полина спросила задумчиво:
— Он что, действительно поэт?
— Да какой он поэт, ты что? Когда-то здесь действительно жили поэты. Вот я недавно вспоминал…
— А кто же он?
— Холуй. Был брежневский холуй, теперь ельцинский. Завтра будет Зюгановский. Интеллигентский навоз для любого режима.
В этот день Трубецкой вернулся из города затемно, возбужденный, веселый больше обычного. |