Его не пугало то обстоятельство, что ему придется оставить в Иркутске друзей-приятелей, благо их у него особенно близких и не было.
Долгие пять лет, проведенных в Нагано, ему показались одним мигом. Жадно, как губка, он впитывал язык и культуру страны, навсегда ставшей ему второй родиной.
Возвращение было таким же внезапным, как и отъезд. Десятый класс пришлось заканчивать уже дома. Этот год для него ознаменовался прилипшей на всю жизнь кличкой и нескончаемой вереницей драк, в которые он сам вмешивался или вмешивали его, причем с завидным постоянством.
В моду только-только входило увлечение восточными единоборствами, поэтому независимый и не примкнувший ни к одной из школьно-дворовых группировок «Костя-каратист» был подобно красной тряпке для местной шпаны.
Только после того, как он разбил достаточное количество носов и одержал достаточное количество побед нокаутом с первого удара, от него отстали, и «Каратист» сменился на уважительное — «Самурай».
— Иваныч, — Сергей помялся за его спиной, не желая отвлекать от раздумий. — Может, ты все-таки возьмешь хоть деньги? Что я сестре-то скажу?
— Ты опять? — Константин почувствовал, как вновь закипает в яростной злобе.
— Ну как хочешь!
Сергей хмыкнул и прошелся по небольшой комнате. Нищета царила во всей красе, но чистенькая нищета. Но то одна комната, а дверь во вторую Костя заколотил сразу после смерти матери, которая не дождалась его с войны. Намертво заколотил, сохранив навсегда в ней тот дух, который единственный поддерживал его жизнь.
И остались только зеленые старые шторки, стол, диван, три стула, кресло с торшером и огромный, вдоль всей стены, стеллаж с книгами: вся школьная программа, включая так и не осиленную «Войну и мир».
Русская классика и любимые мамой поэты Серебряного века. Большая советская энциклопедия, серия «Жизнь замечательных людей», подписные издания Дюма, Марка Твена, Жюля Верна — словом, стандартный набор книг в любом советском доме, за исключением, пожалуй, японской поэзии и прозы в оригинале и переводах и маминых книг по языкознанию.
Книги и стали теперь для него и друзьями, и собеседниками, последней, спасительной соломинкой, за которую он сумел уцепиться. Как-то внезапно состояние озлобленности и бессильной ярости сменилось осознанием пустоты, бесцельности, бесполезности. Если раньше он метался, как раненый зверь в клетке, разрывая себе душу единственным вопросом: «Почему я?», что-то пытался исправить, вернуть, изменить, то теперь он просто пил и пил, хотел напиться до потери ощущения времени и пространства.
Протрезвление, в прямом и переносном смысле, наступило внезапно. В похмельном угаре он вдруг осознал, что пропустил и день рождения матери, и день ее смерти, по случайности совпавший с единственным праздником, который он праздновал, — Днем десантника.
В грязном зеркале ванной на него смотрел совсем чужой человек: внешне намного старше по возрасту, где уж его тридцать шесть, под полтинник годами, не меньше. Старик, почитай! Обильная седина припорошила коротко стриженный ежик волос и изрядно осеребрила бывшие когда-то смоляными густые усы.
Ужасный шрам, стянувший щеку от виска до уголка рта, приоткрывал слева зубы, и на лице навсегда застыл уродливый оскал. Дергающаяся временами правая половина лица, трясущаяся голова, выглядывающие из-под выцветшей тельняшки покрытые грубыми рубцами следы ожогов, спускающиеся от шеи на всю грудь и правую руку, наполовину ссохшуюся. Вот урод так урод, краше только в гроб кладут!
Да уж! Лучше бы он тогда сгорел бы в БМД вместе со своими пацанами! Глядишь, всем сейчас было бы лучше: и Ленке, как же — вдова героя, и сыну — он бы не отводил стыдливо глаза, встретившись с отцом на улице, да и ему…
Да и сейчас что его держит? Кому, кроме себя самого он нужен? Нахлынувшее в тот миг малодушие чуть не толкнуло его на тот поступок, что христиане считают вечным решением временной проблемы, а буддисты — временным решением вечной проблемы. |