Изменить размер шрифта - +
Надо ли говорить, что к тому времени я уже в воск превратился в их руках. Меня также попросили больше не заниматься этим делом, не предпринимать никаких собственных инициатив и ни с кем об этом не разговаривать. В обмен на это они обещали сохранить в абсолютной тайне провал моей миссии, и с тех пор принято считать, что моей попытки посредничества никогда не было…

Он снова внимательно на меня смотрит:

— Так что, если вы, например, завтра захотите продать эту историю какой-нибудь газете, я могу подать в суд на вас и на эту газету и обязательно выиграю это дело, а газета, как впрочем и вы, окажетесь у меня в кулаке.

Совершенно ясно, что он мне угрожает, и даже в открытую, по-наглому угрожает, но на этот раз я его совершенно не боюсь. Во-первых, потому что я не тот тип, кто продает истории в газеты; а во-вторых, потому что для него, после того как он обнаружил столько благородства и щедрости душевной, это была просто вынужденная мера — что-то вроде декомпрессии, прежде чем он снова превратится в челюсти: возможно, если бы он вынырнул там, во внешнем мире, не сделав этого, он рисковал бы получить эмболию.

— А год спустя после моей закончившейся неудачей попытки, которая, как было договорено, никогда не имела место, в результате посреднической миссии Эйзенштата банки сдались и согласились выплатить один миллиард двести пятьдесят миллионов. Крупная адвокатская контора в Нью-Йорке занялась распределением этих средств, и за эти последние шесть лет перевела на счета наследников сто двадцать пять миллионов долларов. Другим евреям, выжившим в этой бойне, достались около двухсот миллионов. Сто сорок пять миллионов были направлены различным еврейским организациям и адвокатам. До сего дня всего четыреста семьдесят три миллиона долларов, то есть за вычетом выплаты по счетам специалистам, получается цифра, за которую боролся я. Но ведь это меньше половины того, что было выплачено: оставшаяся часть денег еще не распределена, и неизвестно, куда эти деньги денутся.

Он глубоко вздохнул.

— Вот и все, — закончил он.

И в этой позе застыл неподвижно досматривать титры в конце своей истории, пробегающие по лобовому стеклу моей машины. Потом повернулся ко мне, пожал руку, открыл дверцу машины, и тут началось самое трудное: ему нужно было выбраться из машины; и только сейчас, видя, с каким трудом он проделывает это, я понял, какой великой чести он меня удостоил, снизойдя до моего драндулета, вместо того чтобы приказать мне следовать за ним в его «Майбах». Дело сделано. Он вышел. Одна из горилл тотчас же берет его под зонтик, но для такого тела, как у него, одного зонтика явно недостаточно, подбегает вторая, и под эскортом двух горилл и под двумя зонтиками Штайнер хромает до своей машины, однако, сейчас намного заметнее он налегает на трость. И все же, надо заметить, что «Майбах» проглотила его, как ребенка, — мир возвращается на круги своя — а в тот миг, когда дверца чуда техники захлопывается, раздается звук, который мне кажется самым прекрасным, какой только мне доводилось слышать в своей жизни.

Зачем он приезжал сюда? Зачем он рассказал мне эту историю? Был ли он на самом деле любовником Элеоноры Симончини? Они все еще вместе? Что ему известно обо мне и о ней?

Машины уехали, от них остались лишь два черных прямоугольных пятна, настолько четких и точных, что они кажутся символами данного обета. «Майбах» оставила после себя огромный след, и его гигантские размеры свидетельствуют о том, что только что здесь, на этом самом месте, бог сошел на землю, следы заметает снег, а я, зачарованный совершенством этой сцены, не в состоянии больше ничего сделать, я могу только сидеть и смотреть на то, как постепенно, постепенно эти следы исчезают, эти следы исчезают, эти следы исчезают…

Звенит мобильный. Это Аннализа.

— Слушаю?

— Доктор, — у нее наэлектризованный, возбужденный голос, — вы даже представить себе не можете, кто сейчас к вам приедет!

Она ошибается, это проще простого.

Быстрый переход