|
И протянула руку.
11. Хозяин
За Стеклянным Великаном – только один схрон, последний, огромный, как деревня, да он когда-то и был деревней, построили его давние, и Тыкулча помнит, как дерево ещё было живое, как собирались люди, сворачивались и уходили от зимы на юг, под лай собак, под свистящую мелодию ветра. Тыкулча маленький был ещё, крошечный, года четыре ему было, если годами считать, а не зимами, зимами как тут посчитаешь, коли зима одна да извечная, но он помнит, помнит, как мать берёт его в охапку и плюхает на сани, точно подушку какую, и Тыкулча смотрит назад, смотрит на чумы, которые тоже скручивают, не оставлять же их, летом в чём жить-то, а под зиму новое селение уж проплавили, уж заготовили, по оленьим схронам прошли, где надобно, мерзлоту выскоблили.
Великан тогда ещё был живой и оставался живым ещё много лет, даром что Тыкулча пошёл к нему снова, когда восемнадцать стукнуло, чтобы своё старое имя его корням оставить. Успел, оставил – на следующую зиму Великана поглотило Стекло, и имя Тыкулчи навсегда осталось там. А тогда в последний раз Тыкулча забрался наверх по его корявым ветвям, тронул каждую выщербинку, каждую зазубрину, прижался к нему щекой, холодному и шершавому, да прошептал: прощай, прощай, два раза, за своё старое имя и за своё новое имя.
Теперь он шёл к своему детству, к старому селу, к большому схрону, как ни называй. Белая равнина, ничего более, тут ещё никаких тебе проталин, никаких тебе зверей – они вернутся позже, выйдут из подземных нор, выползут из бесконечных галерей, и посреди стоят люди, стеклянные люди, как будто танцуют, кто – подняв руки к небу, кто – вытянув их в стороны, иные – сложив по швам, иные – склонив головы, иные – сидя, обхватив руками колени, будто собралась целая деревня на главной площади посудачить, вот торговка, вот нищий, вот глашатай. Только была это не деревня, а последнее место смерти. Те, кто хотел уйти сюда, кто мог сюда добраться, уходили и добирались.
Многих Тыкулча ещё помнил – старики, рождённые здесь, возвращались сюда. Многие годы они жили в новом месте, а потом собирались и шли – не для того, чтобы стать указателями, а для того, чтобы коснуться корней. Иные строили диковинные конструкции из снега, чтобы придать своим телам ту или иную форму, иные же просто садились или ложились на снег, чтобы замёрзнуть в естественном положении.
Были тут и скруты – те, кто коснулся Стекла раньше, чем умер. Они напоминали камни – стеклянные люди, свернувшиеся в клубки, сжавшиеся в ничто, в тлен, в пустоту. Каково это, думал иногда Тыкулча, каково коснуться Стекла – так страшно, но так притягательно. Когда он думал о собственной смерти, он хотел уйти именно так – не замёрзнуть, не заснуть в бескрайнем белом, а сжаться от боли, дёрнуться, сломаться, раскрошиться, почувствовать, как Стекло поглощает плоть, ох, Тыкулча, что же ты делаешь, разве можно думать о смерти в царстве смерти, молчи, молчи, ты ничего не говоришь, тогда и в мыслях молчи.
Вход в схрон поодаль, метрах в двадцати от последней фигуры, и Тыкулча идёт туда, он знает, где постучать, где подкопать, где дёрнуть, чтобы снег поднялся и обнажил дверь. Вот первая ступенька, она всегда в это время уже выступает, нетрудно найти, а дальше нащупать рычаг сбоку и нажать на него, налечь всем телом, сдвинуть подпорку – и снег обрушится куда-то во тьму, ну то есть не куда-то, а в отдельную камеру, там ещё полно места, хватит и на следующую весну, и через весну, – и появится дверь, расконопатить, разложить, и можно обустраивать перевалочный пункт для охотников.
Но что-то не так, что-то сломалось, изменилось, чует Тыкулча, чует носом, ртом, глазами, как-то всё неверно – и нога его вдруг проваливается через тонкий слой наста, никакой подпорки нет, снег так и сыпал прямо в схрон, рычаг поднят, а обратно его не вывернули, и незнамо сколько схрон холодило, всю зиму, а значит, он сейчас совсем негодный, не согреешься там, не проживёшь. |