Он замолчал, задумавшись, словно мысленно повторял весь этот долгий путь от центра города до окраины.
— Я играл в составе известного квартета. Известного, но плохо оплачиваемого, и поэтому двое моих коллег перешли солистами в большой оркестр.
Я тоже перешел, хотя и не на положение солиста. Потом началась война, и наш оркестр распался. После войны мне уже не удалось устроиться в серьезный ансамбль. «Постарел», — говорили мне. Или же: «Стиль у тебя устаревший». И я был вынужден проехать остановку — поступить в мюзик-холльный оркестр «Фоли бержер». Потом остановкой дальше — в ресторан на Больших бульварах, а уж после Больших бульваров — остановка за остановкой, пока не очутился здесь.
Он снова замолчал и оглянулся по сторонам, словно решая, не пора ли подняться на эстраду. Но аккордеонист беззаботно торчал у стойки, выставив на обозрение публики свой внушительный зад, и с увлечением беседовал с двумя представителями местной алкогольной гильдии. Все было в порядке.
— Остановки — это еще не самое тяжкое. К ним привыкаешь. Времени, чтобы привыкнуть, предостаточно. Куда хуже — промежутки между ними. Когда торчишь на бирже для безработных музыкантов. Неделю за неделей. Унизительные прослушивания и унизительные суждения всяческих импресарио, которые, возможно, кое-что смыслят в голых ножках, но о скрипке и понятия не имеют… Отказы… Увольнения…
Он отодвинул пустой стакан и наклонился ко мне ближе.
— Несколько лет назад у одного моего коллеги парализовало правую руку. Представляете, что это такое для скрипача? Но именно тогда я впервые подумал, что чужая беда трогает нас, только когда она слишком уж очевидна. Его парализовала болезнь. Но разве я и великое множество других, что торчат на бирже труда, разве мы тоже не парализованы, хотя и не болезнью? Разве это не паралич, когда ты годами не можешь исполнить что-то… что-то настоящее… Если же сказать об этом кому-нибудь, тебе ответят: «А почему не можешь? Играй! Кто тебе мешает? Тебя что — паралич хватил?»
— Вы, наверно, все же играете для себя.
— Иногда. Впрочем, это было очень давно. До того, как я продал свою скрипку, настоящую скрипку. Не видите разве, что я играю сейчас на какой-то жалкой доске… Самому противно слушать. Да я стараюсь и не слушать…
— За работу! — прозвучал в эту минуту ленивый голос толстяка аккордеониста. — Хозяин говорит, мы совсем распустились…
— Закажите себе что-нибудь, — предложил я скрипачу, когда подошло время следующего перерыва.
— Что заказать? Стакан вина ставит хозяин… Но если позволите, сандвич… Один сандвич вполне заменяет ужин.
Он был малоежка, либо же неизменный сандвич, где было много хлеба и мало ветчины, осточертел ему, но ел он так, словно выполнял тягостную повинность. Совершенно так же, как исполнял неизменный репертуар заведения.
— Я не жалуюсь, — сказал он мне однажды. — Я бы даже чувствовал себя довольным, если бы впереди не зияла черная дыра, которая называется будущим.
— Черная дыра зияет перед каждым из нас…
— Вы не поняли, я имею в виду другое: безработицу, нужду, ту минуту, когда домохозяин выставит меня с ветхой мансарды, которую я сейчас снимаю в двух шагах отсюда за половину своего жалованья.
— Зачем заранее изводить себя? Ведь этого может и не случиться.
— Непременно случится. Скрипки теперь уже не в ходу…
Издалека Льется тоска Скрипки осенней… — это уже «не звучит». Этой осенью или следующей владелец кафе установит в углу музыкальный автомат, и все будет кончено…
Вскоре я уехал в командировку, потом в Софию, и лишь месяца два-три спустя случай вновь привел меня в «Якорь». |