Ну а если даже и не сгодится, все равно благодарность, которую к тебе испытывают, лучше обиды, разве нет? При чем же здесь какой-то альтруизм?
Когда Ярцев ушел, Рубен Ашотович встал из-за стола, отдернул жалюзи и приоткрыл окно, чтобы выпустить дым. Затем вернулся в кресло, вынул из пластиковой папки тощую стопку распечатанных на архаичном матричном принтере листков, уселся поудобнее и приступил к чтению: прежде чем звонить газетчику, он должен убедиться, что в руках у него именно тот материал, в котором нуждался журналист. Кроме того, Рубен Ашотович очень надеялся понять, зачем редактору «Московского полудня» понадобилась эта писанина, не представлявшая, по словам Ярцева, никакой ценности.
Первые три или четыре страницы, на которых излишне многословно и подробно описывалась ссора между влюбленными, Акопян пробежал глазами наискосок. Взгляд его привычно выхватывал из текста затертые штампы, о которых говорил Ярцев, — всякие там костры закатов, тронутые сединой виски, играющие на скулах желваки и прочую муть, которой полным-полно в личном архиве любого графомана. Да, Коля-джан не ошибся: рассказик и впрямь так себе — не первого и даже не второго сорта. Но при этом Рубен Ашотович чувствовал, что повествование помимо воли затягивает его, приковывает рассеянно скользящий взгляд к строчкам, а внутри рождается и начинает исподволь нарастать какое-то странное напряжение. Поймав себя на этом почти детском желании поскорее узнать, что будет дальше, Рубен Ашотович усмехнулся, удивленно покрутил головой, вынул из ящика стола сигарету и задумчиво закурил, что позволял себе делать очень редко — не чаще двух раз в день, да и то не всегда. Густой голубоватый дымок путался в его черных усах, разбивался вдребезги о бешено вращающиеся лопасти вентилятора и, невидимый, уплывал в открытое окно.
Рубен Ашотович читал.
«… Момент настал. Он вынул из кармана руку с отвратительно пахнущим платком и, не давая себе времени на раздумья, резко подался вперед. Левой рукой он ухватил Ингу за волосы и рывком запрокинул ей голову раньше, чем она опомнилась и начала сопротивляться, а правой плотно прижал к ее лицу пропитанный хлороформом платок.
Она забилась, как выброшенная из воды рыба, стуча ногами в пол кабины с такой силой, словно всерьез намеревалась проломить его насквозь. Ее руки беспорядочно порхали в воздухе, как две испуганные птицы, ударяясь о стойки кузова, о переднюю панель, задевая лицо и плечи Олега. Через платок доносилось ее глухое мычание; стройное тело, которое он так часто ласкал, выгибалось дугой под его руками, грудь судорожно вздымалась, силясь втянуть хотя бы глоток воздуха. Подол легкого платья совсем сбился, высоко обнажив длинные, безупречной формы, бедра. Только раз взглянув в ту сторону, Олег почувствовал дикое, звериное возбуждение, нет — похоть; он уже знал, что внутри эта женщина порочна и испорчена, но оболочка, скрывавшая черную гнилую сердцевину, была просто великолепна и все еще продолжала волновать дремавшие в нем животные инстинкты.
Он справился с собой в тот самый миг, когда Инга перестала сопротивляться и бессильно обмякла под его руками. Заподозрив военную хитрость, он подождал еще немного и только потом отнял от ее лица платок. Все заняло буквально несколько секунд, но ему казалось, что это длилось целую вечность — вечность, на протяжении которой огромная толпа народа стояла вокруг и, затаив дыхание, наблюдала за каждым его движением. Ему пришлось сделать над собой усилие, чтобы поднять голову и оглядеться, и он удивился, не увидев прильнувших к окнам лиц, со свойственным толпе зевак жадным любопытством заглядывающих в салон машины. Люди на улице были, но никто не обращал на его автомобиль ни малейшего внимания. Даже если кто-то и был свидетелем их борьбы, со стороны все это должно было выглядеть просто как жаркий поцелуй — именно так Олег и задумывал с самого начала.
Успокоившись, он дотянулся до пряжки ремня безопасности и аккуратно пристегнул Ингу к сиденью. |