Изменить размер шрифта - +
Когда я открыл глаза, солнце садилось за голыми деревьями. Я вытащил «Этику» и учебник алгебры. Я постарался вооружиться тем, что Спиноза называл «адекватными идеями», высшим — как он полагал — состоянием наслаждения, совершенным выражением деятельного разума.

Хотя в доме Нафталии было четыре или даже пять комнат, семья, похоже, предпочитала кухню. Именно там горела керосиновая лампа. Мы с Нафталией и мальчиками прочли вечерние молитвы у восточной стены, затем был подан ужин: клецки из ржаной муки, молоко и кофе, приготовленный из цикория, без сахара. Жена Нафталии Бейле-Цивья выросла в Большой Польше и говорила на соответствующем диалекте. У нее было широкое лицо, мощные плечи, огромная грудь и неимоверно толстые руки. Она произвела на свет одиннадцать детей, шестеро из которых умерли. Помимо собственного дома Бейле-Цивья заправляла делами в трактире, держала лавку и доила коров.

Двойра была старше меня на три недели. Ей недавно исполнилось восемнадцать. Она была небольшого роста, хорошо сложена, с нежным личиком. Правда, руки у нее были крупноватые и всегда красные от работы. Волосы она собирала в пучок. На плечах Двойры лежала немалая часть домашней работы, и вдобавок она еще обшивала всю семью. Ее сестре Этке было четырнадцать. Несколько лет она посещала польскую школу в соседнем городке. Этке была ростом выше Двойры, и волосы заплетала в две длинные косы. Самая младшая, Рахиль, была еще совсем ребенком. Она даже не знала алфавит. Мальчики, двенадцатилетний Лейбл и одиннадцатилетний Бенце, были низкорослыми, смуглыми, скуластыми, низколобыми, с толстыми губами и широкими носами. Их можно было принять за близнецов. Одного взгляда на них было достаточно, чтобы понять, что учиться они не намерены. В них чувствовалось крестьянское упрямство. Нафталия признался, что они росли практически без присмотра и большую часть дня проводили с крестьянскими детьми. У них была своя голубятня. Они уже начали подрабатывать, перепродавая бродячим торговцам скупленные у крестьян телячьи шкуры и свиную щетину. Нафталия сказал:

— Не нужны мне их заработки, я хочу, чтобы они были евреями.

Наш ужин еще не кончился, а в дом к Нафталии уже потянулись крестьяне. Один пришел, чтобы договориться о покупке теленка, другой — попросить сани, чтобы в четыре утра съездить за дровами. Зеленоглазая девушка с редкими зубами вернула чашку муки, взятую накануне. По уверению Двойры, дело было не в муке, просто ей хотелось взглянуть на нового учителя. В промежутках между визитами Нафталия рассуждал о том, как непросто жить среди крестьян. Неделями он не может собрать миньян для молитвы. Агитаторы движения Розвой подстрекают местных жителей не ходить в его лавку. Они открыли в местечке польский магазин и повесили табличку «Покупайте у своих». Во время польско-большевистской войны в его доме побили окна, а лавку подожгли. Но он все равно никуда отсюда не уедет — да и что ему делать в Люблине или Билгорае?

— Евреи всюду в изгнании, — вздохнул Нафталия.

— Но здесь и убить могут, — отозвалась Бейле-Цивья.

— А где не могут?

Я должен был приступить к работе на следующее утро, а долгий зимний вечер только начинался. На моих карманных часах было без двадцати шесть. Казалось, ночь наступает здесь медленнее, чем в Билгорае. Я вышел на крыльцо подышать свежим воздухом и поглядеть на вечернюю деревню. В некоторых окнах можно было разглядеть дрожащее мерцание фитиля в керосиновой лампе, но в большинстве изб света не было. Крестьяне либо уже спали, либо сидели в темноте. Керосин был роскошью в деревнях и зажигался только по праздникам. На небе сияла великолепная полная луна. Звезды казались ближе и крупнее, чем в городе. Только теперь я по-настоящему почувствовал, что я уже не в Билгорае и еще дальше, чем был, от Варшавы, в которой вырос и по которой постоянно скучал. Я напомнил себе, что для Субстанции с бесконечным числом атрибутов, о которой я читал у Спинозы, Кошице — не заброшенное местечко, а необходимая составляющая бытия.

Быстрый переход