|
В глазах потемнело, и тишина накрыла ее своим крылом.
* * *
— Девочка! Девочка! Просыпься! Не спаать! Не лежать! Встаать! Идтии! Ну! Ну! Ну! Девочка! Ну! Не снись! Восп…рянь! Де…
Голосок Глиф звучал, казалось, внутри черепа, но это, разумеется, было не так. Судя по всему, девочка-«Дюймовочка» спряталась в капюшоне плаща, подкралась к самому уху Тины и «кричала» теперь сдавленным — ввиду присутствия посторонних свидетелей — голосом прямо в ухо.
— Девочка! Ну!
— Я…
— Очнулась? — раздалось откуда-то сверху. — Ну и слава богу! Вставайте, герцогиня, нам следует идти.
Голос принадлежал ди Крею и звучал достаточно иронично, чтобы скрыть едва различимые нотки беспокойства.
«О чем он беспокоится? — подумала Тина, окончательно приходя в себя после обморока. — Или о ком?»
— Я… — Она пошевелилась, проверяя, как пишут в романах, «целостность своих членов», и почувствовала, как торопливо прячется за пазухой крошка Глиф. — Я… Да, да… Сейчас… Минута!
Похоже падая, она ничего себе не сломала, но так кажется, и должно случаться во время обмороков.
«Если бы кто-нибудь догадался растереть у меня под носом листок табарника… А кстати, откуда известно, что это должен быть именно табарник и что его нужно непременно растереть?»
Мысль интересная. Вопрос по существу. Ведь не случайно же, увидев на горном склоне куст табарника, Тина не прошла мимо, как сделала бы на ее месте любая другая девушка. Куст как куст, неказистое, но упорное в борьбе за выживание горное растение, совершенно неизвестное жителям морского побережья, тем более девочкам, воспитанным в приюте. И однако же Тина куст не только приметила, но и узнала, пусть и не придавая этому особого значения. Заметила, узнала и сорвала несколько мясистых и как бы лоснящихся жиром узких листочков. И не просто так сорвала: тщательно запеленала в лоскуток белой ткани и спрятала в один из кожаных мешочков, что носила в дорожной сумке.
«Сумка!»
Что ж, сейчас, по случаю обморока, Тина сообразила вдруг, что всегда имела среди своих вещей такие вот кожаные мешочки, обрывки пергамента, полоски вощеной бумаги и лоскутки белой ткани. Они были нужны ей, чтобы хранить зернышки, лепестки и листочки, цветочную пыльцу, растертые в порошок корни и стебли, сухие растения, кору, высушенный до невесомости мох и собранную острием ножа сырную плесень. Всегда были у нее добываемые при любой возможности деревянные и глиняные баночки, терракотовые кувшинчики и склянки мутного стекла с плотно притертыми пробками. И сейчас едва ли не треть ее личных вещей состояла из эдакой «колдовской» аптеки. Но если относительно практически всех иных своих знаний и умений Тина могла с уверенностью сказать, когда, как и от кого их получила, то знахарство — а ведь травничество — род знахарства, не правда ли? — пришло к ней как бы само собой. Никто этому Тину словно бы и не учил, никто, никогда…
«Но так не бывает!»
И верно — не бывает. Однако все, что было связано с ведовством и целительством, приготовлением зелий и тинктур, составлением ядов и приворотных зелий, сонных напитков и освобождающих от бремени смесей — все это существовало, словно крона дерева без ствола и корней. Тина не знала, не помнила, не могла даже вообразить, кто и когда научил ее такому множеству сложных вещей, премудростям редкой профессии, передаваемым обычно от учителей к ученикам, от старших к младшим, от матерей и отцов дочерям и сыновьям.
«Кто, когда, где?»
— Ну, что, барышня, вы как? — Ремт озабоченным отнюдь не выглядел. |