Буквы сползали с бумаги, они ползли уже по рукам, по простыне, по одеялу… Я откинулся на подушку.
«Какая глупость», — подумал я. Надо быстро прочитать. Ничего, они (буквы), наверно, еще сползутся, успокаивал я себя, держа в руке конверт, прислушиваясь к тишине. Я открыл глаза. На конверте были снова буквы адреса, написанные Юлкиной рукой. Осторожно вытащив из конверта лист бумаги с буквами, я развернул его. То есть я не успел это сделать, как буквы снова с невероятной быстротой стали расползаться в разные стороны.
В другой раз я очнулся во сне от стука. Характер звука сейчас был совсем иным, словно это увеличился в сотни раз стук бабочки, бьющейся о стекло. Я открыл глаза во сне: в оконное стекло действительно кто-то бился, хотя в комнате никого не было. Стук нарастал, и вдруг стекло разбилось — и из комнаты кто-то вылетел. Я ясно слышал толчки рассекаемого крыльями воздуха. Наступила тишина, такая спокойная и тихая, какой я еще никогда в жизни не слышал. «Птица улетела… — подумалось почему-то мне. — Птица «Узнаешь»… Значит, не узнаю, ничего не узнаю, раз улетела».
Потом послышался шум голосов, и чей-то голос совсем из другого мира, похожий на голос моей мамы, произнес: «Ну что, доктор?..» А другой голос банально сказал: «Будет жить!..»
И больше мой почтальон не приходил, и вообще ничего больше не было — тишина, тишина, тишина, в которой я однажды открыл глаза из того мира в этот мир.
Возле постели стояли отец, мама и Наташа. Я попробовал им улыбнуться, но у меня, кажется, ничего не вышло. Я оглянулся по сторонам. Комната мне показалась сначала почему-то незнакомой, хотя я эту комнату где-то видел. Где-то когда-то… Много… Чего много — дней, недель, веков тому назад?
— Ты в Москве, — сказала мама, понимая мой взгляд, — у себя в комнате. — Она села на постель, и взяла мою руку, и мягко сжала ее, и сказала одними губами: — Прости меня…
— Я хочу… на дачу, — сказал я.
— Поправишься, и поедем на дачу.
Я послушно кивнул головой, у меня закрылись глаза, и я полетел в сон, как в воздушную яму. Как на самолете. И это ощущение было первым приятным ощущением за все это время.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
— Вам почта, — сказала Наташа, входя в комнату с большим подносом в руках. — Не знаю… Может быть, тебе еще нельзя читать… Доктор и мама сказали: тебе нельзя волноваться. Но у меня на этот счет свое мнение.
Я, конечно, заволновался. Что значит — нельзя волноваться? А заволновался я потому, что заметил на подносе письма, сразу несколько писем. Они просто чуть не лопались от количества страниц, упакованных в конвертах. Наташа стояла возле постели как «Шоколадница» — картина есть такая. Но это я просто так подумал, на самом деле я в эту минуту смотрел на письма.
Я смотрел на Юлкины письма и думал: «Стоит мне протянуть руку, и… я все узнаю! Узнаю! Узнаю! Узнаю!» Про любовь, как говорят в школьных библиотеках: «Дайте мне что-нибудь про любовь… или про войну… Про любовь. Про войну». — «Есть такая любовь», — вспомнилась мне чья-то фраза. Где я это слышал? Я сморщил лоб, но вспомнить не смог. Еще там что-то было, и тоже про любовь или про войну…
— Никто не разбился? — спросил я Наташу, неожиданно и для нее и для себя.
— Где не разбился?
— Ну… на этом?..
— На чем?
— На мотоцикле.
Наташа, подумав, наверно, что я все еще брежу, спросила:
— Может, тебе и вправду еще нельзя волноваться?. |