Я, правда, не бил, я делал вид… самое плохое, что мы его… ни за что… Я себя не выгораживаю, вы не подумайте… просто… я против, чтоб ни за что… Так что мне и птичку жалко и парня этого жалко… но больше всего я переживаю…
— Он еще переживает! — крикнул женский голос из зала.
Проклов сбился и замолчал.
Потом сказал:
— Да, я… переживаю, я не зверь… Здесь гражданин судья говорил о рисунке «Сюда и обратно», я знаю парня, который нарисовал это. Он нарисовал то, что я каждый раз переживал, делая эти самые «Сюда и обратно». Я это выразить только не мог сам для себя так. — Чувствовалось, что, говоря все это, Проклов обдумывал что-то важное для себя. — Водителя тягача мне больше всего жалко, — выдохнул он вдруг из себя так, как будто бы это были самые главные слова, — я хотел заявить об этом давно, но Умпа подумал бы на одного человека, а я за него боялся.
— Какого водителя? — перебил Проклова судья. — Какого тягача?
— Мы самолет, который он тянул за собой на прицепе, задели. Самолет — это не лебедь, на него этому водителю, может, всю жизнь работать придется. Я был за рулем мотоцикла, и Умпа…
В зале раздался шум, я повернулся и вышел из коридора на улицу.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Я шел по лесу, как по кинофильму без слов. Есть такие фильмы, их показывают обычно вперемежку между футбольными или хоккейными матчами. Называются они обычно как-нибудь так: «Листопад» или «Грусть». Моя проселочная лента называлась «Скоро осень».
Уже отяжелела трава, листья на деревьях стали почти старичками, шелест их был сухим и легким. Под белым большим грибом, раскрашенным безупречно, как на картинке, кто-то искал себе место. Это был еж. Еж! Может быть, это был тот самый еж, который тогда вызвал у меня такой прилив грусти.
— Здорово, еж! — нарушал я молчание ленты без слов. — А я-то думал, что больше тебя не увижу!..
Я шел знакомыми лужайками, по которым мы проходили с Юлой или проносились мимо на ее мотоцикле, шел и думал о том, что между мной нынешним и мной вчерашним, и между нами всеми, и между всем, что было среди нас, появилось ощущение какого-то расстояния, но не в пространстве, а расстояние во времени. Это было удивительно незнакомое ощущение, и потому вся моя лента без слов была знакомой и незнакомой в одно и то же время… Я остановился. Здесь, в сырой и сумеречной низине, несмотря на жару, все было живое: и деревья, и трава.
— Печаль моя, — тихо сказал я, задирая голову в небо и делая паузу, словно ожидая от кого-то, или, вернее, от чего-то, подсказки, — печаль моя…
И здесь чудо-солнце ударило из-за чуда-туч, собиравшихся с утра, и чудо-ветер побежал по деревьям, и чудо-тени легли от них на землю, как бы подсказывая мне то единственно пушкинское слово, что я еще не произнес, но вот сейчас произнесу: «Печаль моя… светла!» Спасибо за подсказку.
Сняв воображаемую шляпу, я поклонился лесу, траве, солнцу, тучам, собиравшимся с утра, и ветру и прислушался к чуду тишины. Шорох ветра еще жил в листве. Деревья раскачали свои верхушки. Ветер погладил траву. Ежа в траве уже не было. Он ушел по своим делам. Моя лента под названием «Скоро осень» закапчивалась и наконец оборвалась там, где сквозь стволы вскоре завиднелась веранда нашей дачи с окнами цвета лужи под дождем. В конце ленты стояла Жозина тетя, почему-то вся в черном. Я подошел к ней и молча поклонился.
— Здравствуйте, Валя! — сказала она, потом спросила: — Можно мне вас так называть, юноша веселый? — Я согласился, и мы долго смотрели друг на друга, почему-то молча, но как-то так очень по-хорошему. |