И напарник его, Алик — тоже не ИТР. Но потом Генка подумал, что человек он здесь посторонний, временный, ИТР не ИТР — какая разница? У него свои заботы, у здешнего строительного отряда — свои. Объединяет их только одно: общая жилая площадка.
Только ли? А Любка Витюкова?
— Тут-то мой Лукинов и полез на стену, — продолжал Ростовцев, — зарычал, словно царь пустыни: да я этих корреспондентов! Целый месяц бушевал, а потом оттаял.
«Диогенова бочка» смеялась.
Лукинов напрягся, будто жидким свинцом налился, маленький, круглоголовый, с неожиданно стреляющим взглядом, чувствовалось, что он на пределе — вот-вот и скажет что-нибудь резкое, злое. Но Лукинов сдержался, а Ростовцев произнес:
— Смех и шутка, дорогой Лукинов, все равно, что лекарство, которое в аптеке, прямо скажем, не достанешь. Жизнь, говорят, удлиняет. Не обижайся, ладно?
— Для того чтобы согреться, дорогой Лев Николаевич, вовсе не обязательно сжигать собственные корабли, — тихо, чуть ли не шепотом произнес Лукинов. — На них ведь еще и плавать можно.
В балок набился народ, гомона добавилось, много танцевали, потом пробовали затянуть песню, но общности не получилось, голоса были разнобойными, никак не собирались в единое целое, снова шаркали подошвами по линолеумному полу «диогеновой бочки».
Генка-моряк несколько раз станцевал с Любкой, ощущая рукой сквозь простенькую ткань платья шелковистую гладкость ее кожи, упругость мышц, и что-то хмельное било ему в голову и губы начинали дрожать. Но он ловил насмешливый Любкин взгляд, и странная беспомощность проходила, будто в лицо ему брызгали холодной водой — от прежнего оставалось только то, что заковырина кожи на подбородке наливалась клюквенным соком, краснела, будто несорванная ягода на снегу, выдавая Генкино волнение.
В один из танцев он вдруг поймал острый и жесткий взгляд Ростовцева, похожий на укус, такой взгляд был больной, будто удар током. Почувствовал, как на шее выступил пот: Любка-то была на голову выше его. Успокаивая себя, подумал, что это не повод, раскисать и смущаться не надо — ну что из того, что выше?
— Рассказал бы что-нибудь, морячок. — Любкины глаза были подведены нежным голубым карандашиком, лицо ее стало от этого еще более привлекательным — никакой другой косметики, как заметил Генка, Любка Витюкова не употребляла. Нос тонкий, резковато очерченный, с трогательно приплюснутыми ноздрями, что выдавало какое-то детское удивление. Генке по вкусу, честно говоря, были лица более простые, без краски, обработанные ветром и солнцем, но Любкино лицо, надо отдать дань справедливости, было лучше лиц простых, которые Генка немало встречал в своей жизни. — Рассказал бы, как плавал, в каких морях-океанах, какие жаркие страны видел…
Любка Витюкова посмотрела в сторону, и Генка-моряк перехватил этот взгляд: к Ростовцеву подсела диспетчерша Аня, наклонилась, произнося что-то тихо, и в Любкиных зрачках забегали гневные солнечные зайчата, шустро перемещаясь с места на место. Горечь возникла у Генки во рту, он закашлялся, покрутил головой:
— Чик-чик-чик-чик… Воздуху глотнул не так. Не в то горло попало.
Любка дохнула в его лицо теплым, оживляя.
— Плохому танцору всегда… — Любка усмехнулась, вгоняя Генку в краску, — всегда что-нибудь мешает. Ну так как же насчет розовых стран и голубых морей?
— Почти никак, — сказал Генка. — Сегодня ночью я проснулся мокрый, как мышь. Видел во сне, как тонул.
— А тонул?
— Дважды.
— Понятно, — медленно произнесла Любка.
— А однажды у меня был случай, когда я ночью задыхаться начал. |