Изменить размер шрифта - +
Но не может он улететь, потому что работа не сделана. Надо быстрее заканчивать работу и возвращаться назад, чтобы никогда больше не видеть Любку Витюкову, никогда больше не слышать о ней. Впрочем, никогда — это тоже условно, живут-то они в одном городе.

Генка вздохнул смятенно, квело, побежал к балкам, ловя собственное, осекающееся на морозе дыхание и морщась от пронзительно-стеклянного визга снега под подошвами кисов. Неожиданно испугался — а вдруг он в тумане, в этом мерзлом молоке, не найдет дорогу назад, к балкам? Это же смерть через час, максимум через полтора — обессилит он и замерзнет, как те куропатки. Ему показалось, что небытие, тлен, вечная тишина смотрят на него мутноватыми, но осмысленными жестокими зраками сквозь полупрозрачную синеватую пленку. Рябь озноба пробежала у Генки-моряка по лицу, он смахнул ее с себя, словно неприятную, липкую паутину — сбиться с дороги он не должен, след на снегу отпечатан прочно, метели нет, чтобы соскрести, засыпать его, так что приведет стежок к теплу, к дому, к людям. И точно — через несколько минут из тумана вытаял круглый, обсыпанный лохмотьями инея крутой бок «диогеновой бочки», в которой жила Любка Витюкова.

Он потопал кисами в предбаннике, сбивая снежную наледь, прислушиваясь к звукам, доносящимся из-за двери — уловил тихую магнитофонную мелодию, не бравурную, но и не щемящую — серединка на половинку, шорох услышал, да еще какой-то странно недвижный, мутный шепоток. И снова он никак не мог совладать с собой — слезы подступили к глотке, закупорили ее. Эх, обиды, обиды — ничего мы, люди, не можем поделать, слепнем буквально, когда находимся в состоянии обиды, непогода зреет в нас, и дождь льет — сумеречный, тяжелый, обложной, и нет, пожалуй, силы, кроме нас самих, чтобы сменить дождевую хмарь, сырой и вредный, как кислота, туман на теплое солнце и прозрачное небо. Надо уметь брать себя в руки в такие минуты, надо думать о том, что в мире обязательно есть люди, которым куда тяжелее, чем нам (Генка вычитал как-то, что, например, каждые тридцать пять секунд на нашей планете умирает человек от инфаркта. Это только от инфаркта. Но есть еще инсульт, рак, пневмония, лихорадка, грипп — много всякой пакости на земле), но это не успокоило Генку-моряка, весь он был полон неясной тоски, мути.

Генка-моряк машинально притопнул кисом, понял, что его не слышат в балке или же не хотят слышать, обузился, неприятно осиротел лицом, сдержал дрожь в губах, увидел впаянный в стенку предбанника крюк, повесил на него сумку. От газеты, растопыренным вороньим хвостом торчащей из-под питьевого ведра, заготовленного про запас, оторвал клок, нащупал в кармане дошки огрызок карандаша, механически послюнявил его, начертал в одну строчку, меленько, буквица к буквице: «Прошу отведать куропаток», — и получилось это у него как-то по-детски обиженно, однобоко, бессильно. Нет бы выдать что-нибудь злое, хлесткое, чтобы надолго запомнили — ан, увы, не такая душа, не такой характер у Генки-моряка.

Постоял еще немного, глядя в грязно-молочное оконце предбанника, сквозь которое сочился мозготный худой туман, поморщился, словно съел семя перца, и тихо, стараясь не скрипеть, не выдавать себя движением, вышел. На улице похлопал руками по бокам, остро переживая все происходящее, обиженно выпятил брюквину подбородка, нескладешный человек Генка Морозов, то ли прокашлял, то ли проплакал вовнутрь, в себя: «А-а, подавитесь вы этими куропатками!..»

Дней через пять, когда Генка-моряк уже заканчивал делать ревизию и сидел, что называется, на чемоданах, на самом дальнем шлейфе, на одном из сложных, в несколько колен мослов снова образовалась пробка, большая, метра в три длиной. Операторы, которые побывали на скважине, своими силами справиться с пробкой не могли, поэтому Генкин отъезд затормозили, «стоп» дали, чему Морозов и обрадовался и не обрадовался одновременно — с одной стороны, он еще некоторое время сможет побыть в балочном городке, сможет общаться с Любкой Витюковой, а с другой — ведь это же мрак собственной душе, дополнительная психологическая нагрузка.

Быстрый переход