Изменить размер шрифта - +
В Германии им присвоят «номера». Немного позже выдадут кусок картона в целлулоиде с железной оправой. На картоне, правда, будет имя и фамилия, год рождения и откуда родом. И, конечно, номер. Он теперь важнее имени, важнее всего остального. А внизу четким шрифтом будет написано: «Не оставлять без надзора местной полиции даже на работе».

Но все это будет там, в Германии. Здесь же, в пути, в вагонах, у них нет даже номеров, и те, кому суждено умереть в пути, умрут безымянными. Ни могилы, ни гроба. Придорожная канава, и все…

В вагоне жарко, душно. Дышать совершенно нечем. Но это были молодые люди. У них здоровые легкие, здоровое сердце. Попадались, правда, люди пожилые. Тем было совсем худо. Они-то в основном и помирали.

Володе досталось место в углу на верхних нарах, неподалеку от окна. Снаружи, особенно по ночам, пахло жизнью: травой, деревьями, землей, паровозным дымком.

Он все еще был оглушен, ошарашен, придавлен и никак не мог понять: зачем такая жестокость, в чем все они провинились? И ему казалось, что хуже того, что есть, быть не может. Но так только казалось.

В Перемышле, на границе, их эшелон простоял почти сутки. Здесь была баня, прожарка одежды, дезинфекция.

Баня была горячей, раскаленной, как духовка. Раскаленными были крючки, на которые они вешали одежду, горячими были деревянные полки, на которых они сидели, нестерпимо горячей была вода, лившаяся из кранов, обжигающими были резиновые дубинки, которые пускали в ход надсмотрщики за малейшую провинность и просто так, для острастки, для собственного удовольствия. По голому мокрому горячему телу удары были нестерпимо болезненными.

Влажная одежда отвратительно воняла дезинфекционным раствором. На мокрое тело напяливать ее было трудно — не лезла, и все, а замешкался — тут как тут надсмотрщик с резиновой дубинкой, и уже к новым ненавистным словам пришлось привыкать:

— Руссише швайне! Шайзе!..

И казалось Володе, будто весь немецкий язык состоял только из этих слов: «Лёс! Шнелль! Ауфштейн! Руссише швайне! Шайзе!..»

Миновали Перемышль. В каком-то городе в Польше давали горячую пищу — баланду из картофельных очисток и «каву» (кофе). Ничего общего с кофе, конечно, эта коричневая бурда не имела. Из чего она приготовлялась, никто даже догадаться не мог. О «каве» можно было сказать только, что она мутно-коричневая и горьковатая. Один, черненький такой, как оказалось, учитель из Киева (там подсадили большую группу), вылил эту «каву» к чертовой матери прямо на рельсы. Это, конечно, было неосмотрительно. Даже как бы демонстративно. Тут же подбежал раздатчик — местный, не то поляк, не то украинец. Он кричал на каком-то тарабарском языке и — черпаком по голове учителя. Ничего «лучшего» под рукой у раздатчика не оказалось. Резиновую дубинку, видно, ему еще не выдали.

Все, что происходило с ними в дороге, было похоже на сон с тяжелыми видениями. И во сне Володя видел то, что наяву. Сон и явь перемешались.

Где-то на исходе второй недели эшелон их подошел к предместьям большого города.

Огромные рекламные щиты, свастики на флагах, портреты Гитлера. Кто-то громко сказал: «Берлин». И зашелестело по вагону: «Берлин!», «Берлин!»

Берлин был по-казарменному чистым и опрятным. Железная дорога (штадтбан) проходила через город, шла на уровне второго или даже третьего этажа. Сверху хорошо все видно. Светило яркое солнце, и все было залито светом, но и солнце не давало городу многоцветья: дома в основном были серыми, закопченными, люди одеты добротно, но однообразно — нет ярких платьев, нет ярких расцветок — все темное, серое.

Попадались на пути каналы. Вода в них тоже какая-то тусклая, совсем не похожая на ту, которую Володя привык видеть в Азовском море — ярко-бутылочного цвета.

Быстрый переход