— Чушь какая, — сразу отрезала та. — Десять классов отучилась? Ну и хватит с тебя. Для работы, про какую я тебе говорю, это даже больше, чем нужно. А интеллигентных штучек в нашем роду отродясь не бывало. Тебе, милая моя, еще и за свое содержание платить придется, имей в виду. И за питание — ты ведь здесь питаться собираешься? — и за койку, за жилье. А что ты думала? Москва бьет с носка! Я сама еще похуже тебя начинала, и ничего, жива! А не хочешь — съезжай. Иди на частную квартиру. Увидишь тогда, где жизнь-то слаще, у чужих людей или у родной сестры…
— Люся, Люся! Не злись, пожалуйста, то есть я хотел сказать — не обижайся… Я… Я, Люся, со всем согласна. Все будет как ты скажешь. И спасибо тебе за все, честное слово, спасибо!
— Ну вот. Значит, договорились. Сейчас, так уж и быть, отдохни с дороги полчасика, а потом…
* * *
А потом началась Алинина московская жизнь. В шесть утра Люся бесцеремонно сдергивала с нее одеяло. Обязанности были обозначены четко: пока дети спят — приготовить завтрак, потом поднять и сунуть под душ старших Люськиных сыновей, упрямых и орущих Тольку и Кольку. Сестра тем временем кормила и меняла пеленки младшему. Потом Алине полагалось собрать детей и отвести одного в школу (по дороге Толька капризничал и норовил вырвать руку, пиная Алину по ногам), а второго в детский сад (Колька спал на ходу, и девушке приходилось половину дороги тащить его на руках). Затем она отправлялась на работу. Сутки через двое сидела в стеклянной будке у эскалатора, наблюдая за плывущими мимо нее людьми, хмурыми, сонными, веселыми и задумчивыми, деловито-сосредоточенными, читающими, хохочущими… Все они поднимались туда, наверх, к свету — а она оставалась в узком стеклянном колпаке будки. Так продолжалось месяц за месяцем, и Алине казалось, что сама жизнь течет мимо нее…
Вечером все то же — уборка, готовка, забота о детях, выполнение Люськиных поручений, которых было великое множество… К вечеру девушка едва стояла на ногах от усталости. Это была очень нелегкая жизнь, не о такой она мечтала, когда ехала сюда, в этот наполненный людьми и событиями город! И все-таки ей жилось лучше, чем там, в Больших Щавелях. Она понимала это и была благодарна сестре.
Вот только… было очень, очень одиноко. Ни друзей, ни знакомых, ни даже простого сестринского участия — Люська оказалось скупа на слова и на поступки, ее узкий мир ограничивался только вот этой, «постылой, будь она проклята!» жизнью и заботой о детях. Как само собой разумеющееся, сестра забирала у Алины всю ее зарплату, каждый день выдавая ровно столько, чтобы хватило на дорогу в оба конца и булочку в обеденный перерыв. Алина должна была являться домой точно в обозначенное время — иначе Люся грозилась закрыть дверь на щеколду и оставить сестру ночевать во дворе. И все-таки эту жизнь можно было бы назвать вполне сносной, если бы…
— Алиночка! А я опять пораньше с работы сорвался… И бутылочку вот припас, красненького, ты не подумай, не водяра… Все для тебя. А ты мне не рада? А? Не рада?
Как только в дверях раздавался этот вкрадчивый сальный голос, в Алине все сжималось, и холодный пот выступал на лбу и спине. Она заставляла себя повернуться и встретить его спокойно. Люсин муж, сорокалетний высоченный детина, от которого вечно пахло потом и немытым телом, взял манеру приходить домой в те часы, когда детей и Люськи не было дома. Он со стуком ставил на стол зеленую бутылку с мутной жидкостью, ощупывал Алину глазами и садился у самой кухонной двери, перекрывая девушке путь к бегству.
— Чего грустная такая, а, свояченица? Не заболела? А?
Он не торопясь поднимался с места, приближался к Алине — она пятилась, пока не упиралась спиной в холодную кухонную стену, — и с выражением серьезной заботы ощупывал потными руками ее плечи, ключицы, очень долго мял грудь и смотрел в глаза с таким нахальством и угрозой, что она не решалась издать даже звука и еле сдерживалась, чтобы не закричать!
— Здорова, — с удовлетворением констатировал Петр, закончив «осмотр». |